Бох и Шельма (сборник) - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она задумалась. Манул решил, что пора перейти к самому трудному.
– Ты знаешь, что я убил твоих отца и мать, – строго и печально сказал он. Девушка вздрогнула. – Я сделал так, потому что они были мне чужие, никто. Сейчас я бился бы насмерть, чтобы их защитить. Потому что они – твои отец и мать. Потому что теперь мы с тобой стали свои. Мы – одно.
Выражение ее лица изменилось. Он не очень понял, что блеснуло в ее больших глазах, уже не казавшихся ему уродливыми: испуг, удивление или что-то еще.
– Если ты чувствуешь, что из-за родителей… или из-за чего-то другого никогда не сможешь быть для меня своей, – скажи. Отпустить я тебя не могу. Некуда. Теперь здесь всё монгольское, тебя так или иначе кто-то захватит. Но я продам тебя какому-нибудь хорошему человеку, который не будет тебя обижать. Может быть, он станет для тебя своим.
– Я дала клятву принадлежать тебе, – негромко, но твердо молвила она. – Бога обманывать нельзя.
Не хочет покидать родные места, подумал Манул. Но бояться перестала. И ненависти нет. Уже хорошо.
– Ладно. Я научу тебя, как быть монгольской женой.
И будто случайно, наливая себе кумыса, коснулся ее запястья. Она быстро отдернула руку.
Так же шарахается необъезженная лошадь из табуна, когда ее первый раз ведут седлать.
А не надо торопиться. Тут своя наука: всё делать без спешки, в строгой последовательности. Одно переходит в другое.
Сначала нужно погладить по холке, потрепать или расчесать гриву. Потом положить на спину мягкий, приятный потник. Потом – красивый чепрак. Потом – седло. Тихонько, но крепко затянуть подпругу. Надеть уздечку – ласково, не прищемив губ. И только после всего этого садиться и ехать.
С мягкого потника Манул и начал.
– Сначала мы поужинаем, как муж и жена. Угощайся.
Она была голодная, по глазам видно, но есть не начала – испугалась слова «сначала».
– Потом ты пойдешь спать. А завтра я буду учить тебя всему, что должна уметь монгольская женщина: правильно одеваться, готовить правильную еду, ухаживать за лошадьми. Ешь, мы теперь всегда будем ужинать вместе.
Успокоившись, она приступила к трапезе. Брала только русское: невкусный серый хлеб, сырое молоко, моченый корень под названием рэпа – ужасная гадость.
Вина с шаманским зельем Манул ей не налил. Рано.
На следующий день тоже было рано. И на третий. Но в четвертый ужин она рассказывала, как днем пыталась подоить кобылицу и та хвостом хлестнула ее по лицу, и она с перепугу шлепнулась в лужу. Рассказала – и весело засмеялась. Манул тоже засмеялся. Они смеялись вместе. Может быть, уже пора, подумал Манул и немножко заволновался. Оказывается, это очень хорошо, когда молодая женщина тебя не боится, рассказывает что-то и смеется. Не хотелось бы всё испортить.
А она еще сказала:
– Сегодня буду учиться пить кумыс.
Взяла чашку, отпила – поперхнулась. Не понравилось.
– Ешь что тебе нравится, – сказал он. – Бери свое, русское.
– Нет. – Она вытерла белые от кумыса губы. – Я буду привыкать. Это теперь и моя еда.
– Тогда и имя у тебя будет монгольское. Я стану звать тебя Звездухой.
Она повторила трудное для нее слово Одоншийр два раза. Взяла кусок хурута, понюхала – заколебалась.
– Ешь мед, – засмеялся Манул. – Его любят и русы, и монголы.
Звездуха тоже улыбнулась, благодарно. Откусила от сот белыми ровными зубами. С уголка рта повисла тонкая золотистая нитка. Манул снял ее пальцем, и девушка не отстранилась.
Пожалуй, пора под седло, решил он и подумал: она уже не такая некрасивая, как раньше. Потолстела. Кожа обветрилась, больше не напоминает рыбье брюхо. И к водянистому цвету ее глаз он тоже привык. А что они круглые – так и у Звездухи были такие же.
– Сегодня я научу тебя пить хмельной архи, – сказал Манул, наливая волшебного напитка.
Она выпила, и потом всё получилось, как обещал Калга-сэчэн. Сначала Вторая Звездуха раскраснелась, на кончике длинного носа выступили капельки пота. Потом стала хихикать, взгляд затуманился.
У Манула давно не было женщины, в нем накопилось много голода и много сока, но он постарался быть медленным, ласковым и взял ее только один раз, после чего она сразу уснула.
Утром открыла глаза, посмотрела на него непонимающе. Заплакала, отвернулась.
Он молча гладил ее по голому круглому плечу, и она перестала плакать. Взяла его руку, прижала к губам, издала чмокающий звук. Ночью она делала то же самое с его щеками. Будто кусала губами. Непонятно зачем, но было приятно.
Так женщина по имени Звездуха стала для Манула своей, а он стал своим для нее.
Тихолепие
Муторнее всего был обман и страх обмана. Всё, что представало пред взором, оказывалось не тем, чем прикидывалось поначалу. В мире, куда провалился Солоний, никому и ничему нельзя было верить.
Увидел он, скажем, отца и невыразимо обрадовался: жив, жив, а страшное было сном! Батюшка стоял в тереме, у решетчатого цветностекольного оконца, которое раскрашивало родное лицо синими, красными, желтыми квадратиками – на дворе сияло яркое солнце. Отец был повернут в профиль и о чем-то по своему обыкновению любомудрствовал. Слов не разобрать, но голос утешительный, раздумчивый, от одного звука на сердце у Солония сделалось ласково.
– Батюшка! – с плачем воззвал к нему Солоний. – Мне виденье было, дьяволом навороженное! Будто тебя убили!
А отец повернулся, и вместо второго глаза у него оказалась красная яма – как в тот миг, когда только-только выдернули татарскую стрелу.
Солоний закричал, проснулся.
– Чего ты напугался, дитятко? – нагнулась над ним мать. – Это сон дурной. Тьфу – и нету его. Обними-ка меня, успокойся.
Всхлипнув, он прижался к ее мягкой груди, обхватил за шею, а рука попала в мокрое. Что за нелепица? Поглядел – ладонь и пальцы в крови. У матушки затылок и шея разрублены сабельным ударом.
Закричал, заплакал. Вскочил с лавки – и прочь из горницы, по лестнице, да во двор. А там ливень страшенный, из всех небесных хлябей, и земля раскисла. Нога провалилась по щиколотку – не вытянуть. А сзади шаги шлепают. Оглянулся – рязанский дружинник, что ногами бил, от конюшни идет. Медленно, грозно. Сапогами чавк, чавк. Сам улыбается, глаза щурит, и превращаются они в две узкие прорези, а борода вытягивается в жидкую мочалку, и видит Солоний: не рязанец это, а татарский Сатана, вон и шрам поперек рожи.
Идет Сатана прямо на Солония, приговаривает по-половецки: «Барана резать, барана резать».
Опять закричал, заплакал. Задрал лицо к небу. Господи, спаси!
Холодные струи дождя потекли по горячим щекам. Стало прохладно, приятно.
И наклонился лик – седобородый, блаженно-утешительный.
– Будет метаться-то, будет, – молвил тихий голос. – Жар у тебя. Вот я тебя тряпицей холодной…
Но Солоний глядел настороженно: а во что обратится это наваждение? Во что угодно, только б не в Сатану татарского.
– Очнулся, сынок? – сказал старик. – Я тебе не мерещусь, я на самом деле. Отвару травяного попей.
Лишь отхлебнув из чашки горькое, пахучее, княжич понял, что проснулся.
– Ты кто? – спросил хрипло. – Где я?
Низкий дощатый потолок, бревенчатая стена с малым окошком, на столе ровным светом горят четыре лучины и что-то лежит – белое, многослойное, ворохом.
– Звать меня Агапием. Я инок, живу в лесу. Вчера подобрал тебя на тропинке побитого. Положил на шубейку, с Божьей помощью притащил волоком к себе в келью. Простыл ты сильно. Верно, долго там пролежал, снегом всего присыпало.
Тут Солоний всё вспомнил, хотел приподняться – вскрикнул.
– Лежи. У тебя бок смятый. Как бы ребро не треснуло. И голова багрово-синяя. Кто это тебя так? Татары?
– Есть свои хуже татар, – всхлипнул княжич. – Спасибо тебе, отче. Спас ты меня. А только лучше бы замерз я там, на снегу. Некуда мне идти и незачем.
Так себя, злосчастного, жалко сделалось – не заплакал, а завыл.
– Это я тебя, отрок, благодарить должен. Кому повезло живую душу спасти, тот целый мир спас. Ибо душа человека целый мир и есть. То-то мне и радость, то-то и спасение. Ты плачь, плачь. Слезы – дар от Бога, его благословение. Ими горе смывается. Тебя как зовут, чадо?
– Солоний. А еще Олег, – зачем-то добавил княжич.
– Два имени? – удивился монах. – Как у князя. – И объяснил то, что Солоний знал без него: – Князей двуименно зовут – в память святого, дабы жили по-христиански, и по-воински, в память о прежних воителях, дабы по их славе мерялись. И каждому выбирать приходится, крестом жить или мечом. Все властители, кои в летописях оставили по себе память, выбрали меч. И кто ныне помнит, что Ярослав Мудрый был крещен Георгием, Владимир Мономах – Василием, а Всеволод Большое Гнездо – Дмитрием? Придется и тебе выбирать, кем жить – Солонием иль Олегом.