Крик с вершины - Дибаш Каинчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родители наши тут же, в Чанкыре, у Синей горы жили. Две юрты стояли. Наша и дедушки Калапа. Я за отца Калапа и вышла, больше не за кого было. Постойте, постойте... К чему про отца Калапа-то? Не о нем я хотела сказать... Видите: напротив дверей с десяток лиственниц? Тогда подлесок был. Слышу я: с неба крик — «курлык-курлык-курлык». Какие-то страшные большие птицы нависли над овечками. Вот, думаю, заклюют их сейчас, унесут. И меня тоже. Ох, испугалась! Что делать? Натянула шапку покрепче на уши, сверху еще полой шубейки голову прикрыла, и бегом... «Кыш! Кыш! — кричу. — Не трогайте моих овечек!» Как сейчас, себя вижу: бегу, падаю, голову ручонками закрываю, поднимусь, снова бегу. Смотрю — птицы те страшные среди моих овечек ходят. Тут я осмелела и, себя не помня, — на них. Птицы засуетились, закричали — «курлык-курлык-курлык!», крыльями большими замахали. Я голову между кочек сую. Вот, думаю, начнут клевать. А крылья у них так и хлопают — «шу-шу-шу», аж ветром меня обдувает. И вдруг все стихло. Откинула с головы подол шубейки, шапку сдернула, гляжу — целы мои овечки! Ягненок был, сирота, с кулачок, и он целехонький, травку щиплет. Себя ощупала — цела!.. Это я журавлей испугалась. Вот и посудите, сколько мне лет было. А я уже работала.
И еще помню... Овцы мои в кучу от жары сбились на солнцепеке. Возле того же подлеска. Голову мне, что ли, напекло, в глазах все кружилось, мельтешило, рябило. Показалось, задремала я даже. Смотрю, собака ко мне подбежала. Близко так. Серая с рыжинкой, необлезлая, несмотря что лето. Худющая-худющая. А хвост у нее длинный и висит между задними ногами, будто она на хвосте едет. Живот вроде к спине прилип. Чья собака? Может, дяди родного Дьеспена? Нет, не похожа. «Иди, — говорю, — собака, ко мне». Почему-то жалко мне ее стало. «Пойдем, — говорю и руку к ней тяну. — Мы сегодня овечку резали, я тебе костей дам и бульону налью». Сама к ней иду. Что за дура была! Собака-то незнакомая. А она клыки скалит и отходит от меня. Я не отстаю, иду за ней: «Чья ты, собака? Как тебя звать?» Она отходит и отходит. И еще помню: глаза прячет... Проводила я ее за тот косогор. Собака с места бегом от меня. Не собака это была — волк! Старый, видно, больной. От бессилия среди белого дня к овцам пришел. А я-то, глупая... Ведь и меня разодрать мог! Вот так и росла...
И все-то я работать хотела, к работе тянулась. «Мама, у вашей рубашки ворот распоролся. Давайте, зашью». — «Хорошо, дочь моя, хорошо. После, дочь моя, после. Ты мне не то что починишь рубашку — новую сошьешь. Подожди, когда у тебя рученьки станут большие и ловкие». — «Тогда я папе новую шубу дошью». — «И шубу папину дошьешь, доченька. Вот сперва насучим с тобой жилы, навьем нитки. Да и овчины одной не хватает». — «Можно, я казан с молоком сниму с очага?» — «Снимешь, дитя мое, снимешь. Молоко горячее, облиться можешь, ошпариться. После, после...»
Все «после», все «потом»! Рассердилась я. Когда в юрте никого не было, утащила недошитую шубу отца, забралась в кошару, чтоб не увидели... Целый день шила-кроила... Уж наработала!..
Как вспомню, когда это было... Будто второй век живу! Все-таки долгая у человека жизнь. На моей уже памяти — и коммуны, и колхозы, и война... Дети, скот... Скот, дети... Из-за них билась, с ними жизнь прошла... А как в войну доставалось! Отец моих детей на фронте. То ли вернется, то ли там навек останется? А у меня на руках колхозная отара, дети — мал мала меньше. Чего только не испытала! Зарежь овечку — тюрьма. А есть нечего. Корова Кокийнек, Буренушка наша, всем нам жизнь сберегла. Корни копала — ели. Капканы на сусликов ставила. Одна отару пасла, совсем одна. «За мужа, — сказали, — за братьев, за родителей». О, кудай! За своих близких чего не снесешь? Лишь бы живыми вернулись. Днем пасла, ночью сторожила. Волков развелось!.. Каждую ночь выли. До того обнаглели — к самой изгороди подходили. Еще бандиты-дезертиры появились. А на стоянке я одна с детьми. Кругом ни души. Только ружьем и спасалась. И стреляла. Подойдет кто ночью, что делать? И выстрелишь... Сено заготовить надо, дрова запасти. Кошару, загородку чинить кто будет? Все сама, все сама... А тут еще не верят тебе. Мол, с бандитами связана, скрываешь. Говори, где они? До чего обидно было! До сих пор обидно.
Молодая была — выдерживала. Не я одна такая была. Всем доставалось. Ну, война кончилась, отец вернулся, дети подросли...
Только сейчас руки-ноги узнали, что такое покой. Можно в гости по аймакам ездить, людей посмотреть, новые земли-долины увидеть. Из-за тех же детей к сватовьям сколько ездила! Дети-дети... Девять их у меня. Тяжелое это слово «дети». Чего с ними не примешь! Выросли. У самих дети. До сих пор то один, то другой: «Приезжай, мама». Соскучились? Как же! Приедешь, а у них или ребенок заболел, или сами куда-то уезжают, дом оставить не на кого... Хотя бы Калапа моего возьмите. Этот рядом, не позовет — совестливый. Да не усидишь дома, когда отара у него котится, когда помощь нужна.
Не забывают меня детки мои, не забывают, наведываются.
— Вы, мама-энэ, шапку себе новую справили из лисьих лапок? Какая красивая! Можно примерить?
Раз надели, можно и не снимать...
Из города приедут:
— Мяса побольше варите. И с собой бы нам барана увезти.
Хотя бы на денек-другой остались сена накосить. Ку-уда там!
Привезли мне из колхоза премию — часы золотые. «За многолетний ваш труд», — сказали. Такие же часы Сакылта получила. А мне они зачем? Когда мы по часам работали? Мы всю жизнь по солнцу... Я эти часы тут же снохе отдала — она учительница, ей нужнее.
У кого детей много, — одна судьба. Маленькие просят: «Эне меге!» Вырастут, наравне с тобой постареют, все равно просят: «Мне, мама!» Просят — даёшь. Кормишь, помогаешь, пока в ту сторону не уйдешь. А если детей не кормить, не помогать им, зачем тогда и жить. Вещи-имущество — зачем они? Разве то, что принадлежит детям твоим, не твое? Лишь бы здоровы были... Лишь бы жили хорошо.
Мы с отцом моих детей пенсию от колхоза получаем. Каждый по двадцатке — сорок рублей. Нам хватает, но обидно. Теперешние больше получают: кто пятьдесят, а кто девяносто. А нам — по двадцатке. Видно, мало работали, недостаточно. А колхоз этот потому колхоз, что мы работали. Сейчас разве работа? Праздник, а не работа! Игра — не работа.
Лошадей у нас отобрали. Говорят: «Не положено! Много сена едят, пастбища травят». А куда старому без коня? Кто ты без коня? Всю жизнь на коне ездил, ухаживал за ним. Конь — твой друг, твои руки-ноги, твои крылья... На вашем «мото» старик ездить не может, а машину ему и вовсе не понять. И денег у стариков нет столько, чтобы купить. Соседка моя, жена Ачаса, — они из-за перевала к нам приехали, — каждый день жалуется: «Как отобрали лошадь, совсем изошла от дум. Хотели снова перекочевать за перевал, а там, объясняют, аймак один, власть такая же. Какой выход найти?» И теребит меня, пристает: посоветуй, мол. Вот вы — люди грамотные, законы знающие, почему не напишете об этом? Ты, Тукпаш, к примеру... Э-э, разболталась я что-то. Чего это меня, старую, расшевелило? Ишь, какая! Спать пора, дети мои. Спать, спать!..
* * *
...Тукпаш шел улицей села. Шел быстро, шагал широко. Накануне вечером он приехал домой на машине, которая возила зерно к сеялкам на Круглое поле. Этой же машиной Тукпаш рассчитывал вернуться утром на стоянку, а парни-сеяльщики поднатужились, выложились и к трем часам ночи засеяли все поле. На чем теперь доедешь? Даже телега попутная не подвернется. А своих попроведывать так хотелось — больше двух недель дома не был. И вот теперь топай, Тукпаш...
Машин и тракторов в селе полным-полно, да все теперь в поле. Осталась последняя пашня в Езек-Бажы — ее штурмуют. Личных машин тоже хватает — больше полсотни, но и их не видать. Ясное дело. Кто их купил? Работающие люди. Им в разгар весенних работ раскатывать на своих «Жигулях» и «Москвичах» некогда. Мотоциклов вообще не сосчитать. У Тукпаша тоже есть свой жеребенок с мотором — «Восход-2». Недавно забарахлила коробка передач — перестала включаться вторая скорость. Пока Тукпаш собирался не сегодня-завтра заняться мотоциклом — отправили на сакман... Топай теперь, Тукпаш, пешочком! Ничего. За полдня он все равно доберется до стоянки. Ноги к ходьбе привычны.
Село большое. Стоит посреди широкой долины, заполнив ее от края и до края. Дома добротные, крестовые, новые. Улицы широкие, прямые. Заборы крепкие. И все-таки выглядит село каким-то открытым, голым, неуютным. Ровная серая поляна, а на ней серые деревянные дома, серые улицы, покрытые пылью. Все это потому, что деревьев нет. Не сказать, что их вовсе нет. Есть деревья, если хорошенько приглядеться. И земля не такая уж серая. То тут, то там, вдоль заборов, зеленеют островки травы с ладонь величиной. В чем же дело? Первая причина — машин-тракторов не меньше, чем в городе. Ездят они не только по дорогам, а всюду, где только не огорожено, давят, мнут траву. И люди траву топчут, А коровы, телята, овцы? А козы? Эти вообще забираются, куда хотят. А свиньи! У них одна забота — рыть-переворачивать землю. Если к этому прибавить еще гусей, кур, уток... Вот по весне огородят палисадники возле домов штакетником, воткнут черенки, поливают их утром и вечером. Примутся саженцы, зазеленеют, трава вокруг них выпрет. А осенью, когда пастбища возле Корболу стравит скот, глядишь — то один, то другой завел в палисадник телят. Сначала на привязи держит, а после... И не остается в палисадниках ни прутика, ни травинки. Следующей весной начинается все сначала.