Арлекин - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поинтересовался житьем у Кантемиров и сокрушенно качал головой, слушая о последних днях старого князя. В Москве мало еще знали о его кончине – Василию предстояло разнести траурные известия.
Всем своим обликом ректор академии вызвал сперва в Ваське глубокое почтение, и он старался отвечать вдумчиво, боясь потревожить и оскорбить ненужным словом святость его сана. Каково же было ему слушать, как ректор, без видимого стеснения, со стариковским любопытством принялся вдруг выспрашивать и даже уточнять течение болезни и способы лечения, опробованные лекарями на князе Кантемире. Особенно заинтересовали его описания внутренних болей, претерпеваемых в последние дни умирающим. Такая мирская дотошность, отсутствие всяческого смирения покоробили Ваську, огорчили и оскорбили излишней любознательностью – почему-то главный пастырь академии в мыслях рисовался ему иным, сродни был первому величавому и пугающему впечатлению. Ему не пришло на ум, что в описываемых страданиях старик распознал мучающий его недуг. Но архимандрит словно не замечал робости сидевшего перед ним и так же неотрывно и внимательно сверлил его взглядом своих властных, жгучих глаз, привыкших наводить смятение на подчиненных. Васька вконец опешил и замолчал.
– Хорошо. Ты, кажется, родом из Астрахани? Расскажи-ка нам поподробней о тамошних латинских школах, мне доводилось о них слышать, – подбодрил он юношу.
Ректор и тут проявил дотошность, вызнавал, что и когда учили, по каким книгам, выведывал об армянах и индусах, ее посещающих. Про русских же пытал особо и, когда Василий слишком почтительно помянул Марка Антония, вкрадчиво спросил:
– А ты не обливанец ли, случаем?
Тредиаковский широко перекрестился и поспешил привести слова из апостольского Послания – хотел защититься и заодно блеснуть знанием Писания:
– Сказано же у Павла: «Для меня мало значит, как судите обо мне вы или как судят другие люди; я и сам не сужу о себе. Ибо хотя я ничего не знаю за собою, но тем не оправдываюсь; судия же мне Господь».
– Что же, у тебя хорошая молодая память, это похвально, но не спеши оправдываться словами Писания, ибо оно, как говорил блаженной памяти Стефан Яворский, есть яко меч обоюдоостр, его же может кто употребити и на доброе и на злое, – спокойно сразил Василия ответной цитатой отец Гедеон. – Ты еще юн, а посему тороплив, – добавил он и погрузился в молчание.
Перепуганный Васька бросился рассказывать про отца, а после даже сослался на своего духовника, сказал, что они не возбраняли, а, наоборот, поощряли его учение у капуцина. И даже сам генерал-губернатор Артемий Петрович Волынский – ведь это он открыл в Астрахани школу. Тут неизвестно зачем, для пущей важности он приплел, будто Артемий Петрович не раз выделял его на смотрах, поощрял дальнейшие занятия, и в довершение поведал ректору и префекту о высочайшем визите, не забыв, конечно, помянуть о наказе, данном ему Великим Петром.
Но упоминание грозного имени никакого эффекта не произвело. Наоборот, Гедеон Вишневский, кажется, только больше посуровел.
– Страшно, страшно попасться в тенета лжеучителей, – непонятно, но гневно начал он. – Слова, что проповедуют скрытые еретики, мечтающие онемечить нашу Русскую землю, пагубны, ибо столь сладки для молодых ушей. Тот же Волынский, как нам известно, притесняя Православную Церковь, много сотворил зла истинным христианам, и, как бы не заступничество Прокоповича, дружественного ему архипастыря, воздано бы было астраханскому управителю за содеянное им. Не юным умом судить о сих сложных делах и пустословия ради ссылаться на волю царя и его губернатора. Что ж Волынский, часто ли ты имел с ним беседы?
– Никогда, ему ли опускаться до бесед с простым школяром, – честно признался Василий.
– Ну-ну, – кивнул ректор. – Я славлю Творца, вовремя приведшего тебя к нам, направившего твои стопы по дороге праведной.
Тредиаковский уловил открытую неприязнь, прозвучавшую при упоминании имен Волынского и Прокоповича, и мысленно бранил себя за бахвальство. Он растерянно молчал, не понимая, чем вызван неожиданный гнев архимандрита. Тот же, поборов одышку и справившись с собой, продолжал вещать важно и спокойно.
– Учиться должно, кариссимус, – он сделал ударение на «должно», – опасно и пагубно злу учиться, дьявольской вере еретической. Католические школы в начальной стадии я никоим образом не порицаю – сам в годы оны пребывал в иезуитском коллегиуме и даже почтен был докторской степенью, кою не многие из наших церковников имеют, но тверд остался в вере отцов наших. Взять у латинских богословов полезное и не оскоромиться – вот цель православного подготовленного, но вовремя, вовремя следует зерно отделить от плевел. Кроме малоопасного учения католического много народилось ересей, мечтающих о реформации истинного православия. От них, от них в первую голову надлежит уберечься смолоду, а посему следуй завету, поданному тебе нашим государем, – познавай истину учения Христова и спасешься, а по окончании курса станешь полезен своей стране, ибо служить ей и ее христианам – есть главная цель наша. Хорошо, что познал ты италианский и начатки древних языков, они помогут в твоих студиях, но знай – учиться следует прилежно, все силы отдавая. Помни это, кариссимус. – И наставительно добавил: – Корень учения горек, но плоды его сладки!
– Конечно, доминус, – в тон ему постарался ответить обнадеженный Василий.
– Доминусом не зови, – строго приказал ректор, но видно было – доволен, что Васька так легко попался в расставленные сети. – Придется нам дурь, в голове твоей угнездившуюся, выбивать смирением, больно ты остер на язык, как я погляжу. – Он опять ударил «смирением», словно бы Василий не расслышал, что отец Гедеон считает первее всего в школьной жизни.
Архимандрит поднялся с кресла.
– Сходи в дом к Головкиным, снеси письма, как тебе велено, да возвращайся: станешь учиться в риторике – фару, инфиму и грамматику ты уже заочно познал, – провозгласил он торжественно и вышел из-за стола.
Васька понял, что от него требуется, подошел к руке. Ректор перекрестил, благословляя, и Тредиаковский, смиренно склонив голову, поцеловал холодный серебряный крест.
Радостный, до конца еще не осознавший удачи, свалившейся на голову, Васька пронесся по широкому крыльцу архимандричьих палат и вылетел на улицу, в Белый город к головкинскому подворью. Он был принят, не пропал в суетной и опасной Москве, и потеря полтины не казалась уже невосполнимым несчастьем, а воспринималась как дань удаче.
Управитель большим головкинским хозяйством, к которому Ильинский послал с депешей о смерти князя Кантемира, оказался человеком совсем не строгим и не страшным, как выглядел с первого взгляда – издалека от калитки. Он выступал в окружении многочисленной челяди – что-то объяснял, когда заметил гостя. Васька смешался тогда и, пробурчав под нос приветствие, протянул письмо. По расчету Ивана, Коробов, старый его московский знакомец, должен был пустить Тредиаковского ночевать и пристроить к работе, коль вдруг не удалось бы поступить в учебу. Поэтому, проглядев послание, управитель начал расспрашивать, что Васька собирается делать дальше, но, уяснив, что тот уже зачислен на академический кошт, похлопал снисходительно по плечу и, отметив сияющее лицо юноши, сказал с улыбкой:
– Студиозус, значит. А жаль, тут бы тебе дело нашлось. Ну да ладно, приходи, однако, как постные щи приедятся, дам тебе переписывать работу – секретарь Кантемиров твой почерк хвалил.
Но просто не отпустил, повел в горницу, велел накормить и выведывал: про Ивана и особенно про старого князя. Видно, в Москве все были охотники до сплетен. Когда же Васька поел, управляющий сам проводил его до двери и еще раз вздохнул напоследок о смерти князя Дмитрия, словно знал его лично. Потом только отпустил с миром.
«…Добро не ангел, зло не дьявол, а есть простое понимание человеком их сути», – говаривал покойный князь Дмитрий, отрываясь от работы и глядя куда-то поверх Васькиной головы, будто разучивал рисунок на штофных обоях. Василий часто теперь вспоминал время, проведенное у Кантемиров.
Старый князь любил рассуждать вслух. Когда же боли стали все сильней досаждать ему, он часто прекращал диктовать и переключался с привычного хода мыслей на какие-то побочные, словно вдруг возникшие в голове. Грешно говорить, но Васька полюбил такие остановки. Князь клал тогда руки на подлокотники, обитые мягким войлоком и тонкой коричневой кожей поверх, или сцеплял их на груди, немного откидывался назад и думал, смотрел вперед себя, иногда проносящимся взором лаская Василия, иногда же надолго смыкал глаза, но никогда не засыпал и так же неожиданно, как начинал, кончал рассуждение. Затем своим обычным, слегка нерусским выговором спрашивал, на чем он кончил диктовать. В такие минуты Василию становилось тепло, словно он, а не старый князь, был укрыт теплым верблюжьим одеялом. Глаза увядающего полны были света и знали, казалось, что-то такое, чего даже язык был не в силах произнести. Они напоминали глаза деда, так же вызывали сострадание и возникавшей в эти мгновения таинственной связью особенно роднили с добрым его господином. Так сидели они в тишине, и Кантемир нарушал ее, размышляя вслух, и замолкал, и снова говорил. Васька внимал молча, боясь потревожить мысли князя скрипением своего рассохшегося стула: он застывал на нем, недвижимый, как статуя в парке. Ноги часто немели, и после, уже во время диктовки, он сжимал и разжимал пальцы, гоняя по икрам приятные почему-то колючие иголки.