Вот и вся любовь - Марина Голубицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
47
— Приехал мой Виталик к ученику Лотмана, а его не ждут — пушкинистов в Израиле хватает. Алмагуль, вторую жену, не выпускают, в Алма — Ате какие–то проволочки. Взяли Виталика официантом в кафе, и то потому, что знал английский — все же седьмая школа. Официантом, в кафе — Виталика! Он и кофе–то не мог себе налить, не облившись. И начал он по ночам звонить: «Мама, приезжай, мне плохо!» Я спрашиваю: «Как тебе плохо?» Он ничего не отвечает. И снова звонит: «Мама, мне плохо! Мне очень плохо!» Я спрашиваю: «Что с тобой происходит?» А он только: «Мама, приезжай!» Сначала думала, его заставляют гиюр проходить, а потом совсем другого испугалась… — она переводит дух. — У него был друг, Саша Бренер, очень талантливый человек…
— Бренер? — оживляется Леня. — У которого «Обосанный пистолет»?
Она морщится.
— Саша был очень хорошим поэтом. Его так хвалил Вознесенский… Но потом эти постмодернисты сбили его с пути, и он стал гадости прославлять. Наклал кучу в одном европейском музее, стоял над ней, читал стихи про какашки, а в Голландии испортил шедевр, и его в тюрьму посадили… Я испугалась, вдруг с Виталиком что–то похожее, и засобиралась. Но пока бумаги выправляла, он устроился в музей Катастрофы. Переводчиком. И Алмагуль с Асей выпустили. Она, конечно, умница, Алмагуль, специалист по серебряному веку…
У меня перехватывает дыханье от ревности. Серебряный век… Такое однажды было. На перемене появились две выпускницы, одна незаметная, другая с хипповой лентой на лбу. Елена стояла с ними, смеялась, слушала… мне было трудно на это смотреть. Она зашла на урок, сияя:
— Что мне сейчас выпускница рассказала! Она поступала на ленинградский филфак, экзаменатор морщился, вздыхал, потом спросил: «Ну, а кто ваш любимый поэт?» Тут–то, говорит, я ему своего любимого Решетова и выдала! Он удивился: «Милая, да вы мне открыли поэта!»
Я никогда никому не открою поэта. Мне хочется объяснить, как я ревную ее к филологам. Но придется кричать, потеряется интонация… Вдруг выясняется: она считает меня юристом. Не помнит, где я училась? Как можно? Это же полменя! Я писала недавно: «Как Вам удавалось, Е. Н., на уроках литературы ничего о себе не рассказывать, когда я даже на лекциях по термеху не могу о себе любимой молчать?» Она забыла? Ей это не интересно?
— Ленечка, ты почитаешь мне стихи?
— Если вспомню. Я не взял блокнот.
Он так может. Не взять блокнот, не подготовиться к встрече: у него нет проблемы нравиться Е. Н. С трудом вспоминает, читает. Постепенно все становится, как раньше. Мы приспосабливаемся к ее слуху, рассказываем, перебивая друг друга. Она смеется, и глаза смеются, как прежде. Слушает с таким интересом… Рассказывает сама. Я слушаю и не слышу, слишком сильны мои чувства… Мимо проходит религиозный еврей с сыном–подростком. Она оживляется.
— Вы заметили, как здесь для мальчика значим отец? Гуляют, беседуют… Я здесь столько про Вольфа Соломоновича поняла! Костюм ему всегда был нужен черный. Рубашка только белая. А в моде были в крапинку, с кубиками. Белые уж все обтрепались, я строчу–строчу на машинке…
— Вы строчите?! — мне трудно это представить. — Вы умеете шить на машинке?!
— Иринка, не перебивай! Я спрашиваю, ну почему обязательно белая, а он: «Так одевался папа». И всегда, во всем: «Так делал папа»…
Иринка, не перебивай! Как же иначе? Как мне было приблизиться к ней, приручить и освоить? Если б слушалась — 3/3 так 3/3… Когда это стало явным? Не знаю. После девятого класса проходили практику по кабинетам. Выбирали: к биологичке пересаживать цветы, к Зоре Исааковне возиться с приборами или к Е. Н. — писать рефераты. Я выбрала ее не из–за Лени — я писала реферат по Евтушенко. Она принесла мне из дома сборник «Нежность», старенький, в хлипкой суперобложке: «Ты уж книжечку береги, мой Виталик на нее не надышится». И я думала, даже Лене не говорила: она не каждому б принесла такой сборник.
На последнем звонке сфотографировались вчетвером: я, Леня, Елена Николаевна, Надежда Игоревна.
— Знаете, как будет называться фотография? — сказала я, чтобы слово обретало плоть. — Любимые ученики с любимыми учителями.
Е. Н. расспрашивает про одноклассников. Наших лучших парней бросили жены — гитаристов, Стрельникова и Якушева. И у Наташи Климовой не сложилось: любимый муж умер, нелюбимый ушел. А у Левушки все в порядке. Я усмехаюсь:
— Мне тут как–то звонил Иванов из Америки: «Поздравляю вас с Леней с вашими успехами в вашем бизнесе!»
— Иринка, а что за насмешка в твоем голосе?
— Елена Николаевна, ну разве не смешно? «Ваши успехи в вашем бизнесе. У меня и бизнеса–то нет!
Она хмурится:
— Я слышала, у него дела не очень хороши…
Шурик удрал с деньгами спорткомитета. Звонил из Штатов, чтоб Леня свел его с банком, требовал деньги за буклет, который «издал и распространил на Уолл — Стрите». В банке хотели увидеть буклет, Шурик упирался:
— Ирина, ну если они не в состоянии заплатить несчастные четыре тысячи баксов! Уж мы–то с Леней знакомы больше тридцати лет… — Вот именно, смеялась я про себя.
А Е. Н. Шурика жалеет. Бедный Шурик, бедный Бренер, бедный Виталик… Я вдруг вспоминаю, что Сережа Зырянов погиб. Не уверена, что она его вспомнит, сколько нас было за тридцать–то лет.
— Как… погиб?! — у нее срывается голос.
— Провалился под лед, переходя через Каму.
Второй раз в жизни я вижу ее такой.
— Он же был здоровяк… краснощекий… Как же он… Как же он так — не смог выбраться…
Мы рассказываем, как сами тонули — плохая история с хорошим концом. Видим, что Е. Н. утомилась, и возвращаемся в ее каморку. Медленно–медленно — как она теперь ходит: волоча стопы по земле, скрипит, шкандыбает…
48
Она ставит чай, я мою руки и опять прихожу в уныние. Душ без кабинки, с дырочками в полу…
Меж кроватью и раскладушкой появился журнальный столик. Она приносит три разностильные тарелки. Берет с этажерки бумажный сверток, разворачивает, вынимает ложечки, смеется:
— Уж как я дрожала на таможне! Все боялась, что отберут серебро.
Достает коробку из–под конфет — в ней фотографии, тонюсенькая пачка. Несколько наших, четыре своих. Внук Федя, маленький и сегодняшний, с саксофоном. Они втроем: с еще не старым В. С. и Виталиком. И довоенная детская, ее–то она и хочет мне показать. На фото девочка лет девяти–десяти, я зачем–то спрашиваю, кто.
— Ихь бин. Кажется, в тридцать пятом, — она показывает на спущенный чулок, улыбается. Один краденый, другой ворованный… — Как же ты угадала?
Приходит Виталик. Она так хвалила, как мы выглядим, что я думала: Виталик постарел. Ничуть не бывало. Джинсовый, худой. Из тех, кто не нажил ни денег, ни пуза, ни лысины… Я не узнаю его, встретив снова. Она моет для сына чашку — четвертой нет. Ревниво думаю: пришел с пустыми руками, не принес матери и полбулки хлеба! Достаю пачку фотографий. Е. Н. смотрит внимательно, жадно. Рассматривает наш дом, «сталинский», с облупившейся штукатуркой, передает Виталику, с тоской произносит:
— Надо же, нормальные дома… Снег. Трещины на асфальте.
Он отвечает ей долгим взглядом. Может, он лучше, чем кажется?
— О, я помню, у нас дома была такая.
Он помнит! Я привезла фотографию, словно знала, что все оставлено дома: последний звонок, мы с Леней, Е. Н. и Надежда Игоревна. Виталик передает нам письмо для сына и стодолларовую купюру:
— Если вас не затруднит… здесь пермский адрес.
Нам пора.
— Ну что, ребятки, больше не увидимся?
— Мы еще два дня в Иерусалиме.
— Нет–нет. Уж и так столько времени мне уделили.
В подъезд выходим без Виталика. Она еле передвигает ноги. Господи, за что ей это… Спускаться не будет. Прощаемся, обнимаемся. Какая она… бестелесная, хрупкая… Идем, оглядываясь. Елена стоит в подъезде у стеклянной стены, тихонько машет.
49
Таксист уточняет адрес. Твержу заученно:
— Рашбаг. Арбаим вэхамэш.
Мы с Леней почти не разговариваем. Обсуждать нечего. Как она постарела. Как больна! В какой нищете живет… И какой гад этот Виталик! «…Что они сделали с Бренером». Кто они? Не о чем говорить. Мы оба думаем одними словами.
У Фимы даем себе волю. Описываем визит в деталях. Возмущаемся. Не принес матери и полбулки хлеба! Все возмущаются вместе с нами, все вспоминают, сколько добра бросили в старой квартире. Женя считает, у них все еще много лишнего. Фима встревает.
— Иринка, ну ты же видишь, какое мне отдали кресло?
— Фима, ты еще свой фотоаппарат покажи!
— А в чем дело? Шикарный фотик. Я купил его сам.
— Теперь это называется сам?