Второй меч - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот я в пути, это один из путей, один из многих возможных, по направлению к ней, у меня есть ее имя и адрес, напечатанные «жирно» или «тоще» на выцветшем почтовом конверте у меня в нагрудном кармане. Выяснилось, что я и эта женщина – мы оба жили все эти десятилетия в Иль-де-Франс, только она в другой части, которую именуют «Большой короной». Когда я выходил из дома и особенно когда шел на поезд, мне все казалось, что за мной наблюдают и что это она, злодейка. Пока ехал к месту ее проживания, я думал только о своем намерении, и более ничего.
Это связано с тем, что я был одним из многих пассажиров поезда, от одной станции до другой сливался с ними все больше, становился одним из них, одним из нас, едущих-через-плато, зигзагами, изгибами, все время вперед. При этом я все время думал о Толстом, не о том немощном и разбитом старике, что пустился в последний путь с потухшими глазами, которые уже не смотрят на этот мир, но о могучем, сильном, непреклонном человеке, у которого лоб защищен забралом, пожелал и себе того же, не надеясь, что пожелание мое сбудется, да ну и ладно!
В течение этого часа и после мне еще не нужно было это забрало, этот толстовский шлем. Но что случилось с женщиной в вагоне, которая сидела напротив – она вскочила и пересела? Да, она разозлилась на меня, хотя на что было злиться, ну да, я глядел на нее в упор, но не видел, не замечал всю дорогу. Только когда она так бурно вскочила и пересела, я ее наконец заметил. И я заметил, что эти ее вскакивания и перемещения на этом не кончились, она и дальше так скакала по вагону. Не я один, как слепой, глядел и не видел ее в этом вагоне.
Со всеми прочими, менялись ли они от станции к станции или ехали через все плато, мы, напротив, составляли добрую компанию. Вообще странно, хотя, может, и нет, что я от самой первой станции до конечной видел перед собой одни и те же лица. Или мне только так показалось? (Никаких вопросов больше или в любом случае не такие.) И все вместе мы чем-то были заняты, и некоторые среди нас притворялись, что заняты, или они не знали, чем они заняты. Один, ни разу не взглянув на книгу у себя на коленях, с головой ушел в свои мысли, книгу держал раскрытой, почти вывернутой наизнанку, и при этом только шевелил губами, как будто читал. Другой неслышно шептал в мобильный телефон и, видимо, не знал, что аппарат, сверху донизу обернутый клейкой лентой, не работает, судя по виду телефона, он уже давно сломан. Совсем, с концами. Ну и ладно. Ну и бог с ним.
Многие в вагоне так или иначе беззвучно шевелили губами, каждый на свой манер, каждый – со своим смыслом. Толстогубый африканец то и дело замирал и глядел в окно, потом его губы придвигались друг к другу, но так и не смыкались, а если один раз и соприкоснулись, то лишь на мгновение, мимолетней не бывает. Как ведется с давних пор, не задавая вопросов и не ожидая ответа, вообще не осознавая значения слов «ответ» и «отвечать»: он молился.
Пассажиры и перед ним, и позади него беспрестанно вздымали и опускали руки, как будто гребли на веслах, своими взмахами подчеркивая движения губ молившегося, беззвучно хохотали во все горло и с такими же быстро-ритмичными паузами исторгали из себя беззвучный поток слов, без единого звука, в нужный момент – толчок, вдох, рот разверст, губы кривятся, складываются, расходятся, вытягиваются вперед, сжимаются, одновременно он кивает и качает головой, и опять – еще сильнее – весь трясется, подается вперед, раскачивается: этот кого-то проклинает – свою жену, свою любовь, большую любовь.
И его сосед, и сосед соседа почти одинаково открывают и закрывают рты, не издавая ни звука, и у всех губы складываются в одну и ту же дыру: они глумятся и смеются над своим начальством и руководством, которое именно теперь или уже давным-давно унижает и оскорбляет их, обзывая ничтожествами, тряпками, бездельниками, не способными приноровиться к новым условиям (это в наше-то время), кончеными неудачниками с самого рождения, недоносками, раньше времени появившимися на свет: все эти пассажиры в немом шевелении губами по всему вагону, от передней его части и в середине до последних мест, да и в следующем вагоне тоже, костерили теперь тех, кто отравлял им жизнь. Они сами сейчас казнили своих палачей, и не просто беззвучно, но даже бессловесно и бесслогово, и так оно всегда было и будет. Ни разу не сложились и не исторгли – пусть немо, заметно для одних только избранных бедных рыцарей – эти конвульсивно кривящиеся, исступленные губы хотя бы одно слово помощи, ни словечка, ни одного словечка для жизни. – «А ты откуда знаешь?» – «Знаю. Просто знаю. И тогда знал, там».
Кричали, вопили, взывали к трамвайному небу и тут же испуганно оглядывались: «Только бы никто не услышал». И что неожиданно, трясло не только мужчин, но и женщин. Многие, и женщины, и мужчины, как будто нападали друг на друга. (Нет, никакого «как будто».) И у всех вместе, включая меня, что называется, съехала крыша.
В трамвае было немало детей. Мои-то собственные давно уже, как говорится, покинули отчий дом, они уже и не дети давно, а вот все еще, возможно, в этой поездке, еще и, так сказать, громче и яростней, мне казалось, что это ко мне взывают чужие дети, что я тот отец, которого зовет чужой ребенок, настойчиво и проникновенно взывает ко мне. Всякий раз душа в клочья.
Один из детей в вагоне