Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минуты две-три все-таки осталось в запасе, я должна успеть. Бросаюсь к David Street — и в ужасе вижу запруду, устроенную полицией: какой-то светский клобук пожаловал, никого не пропускают! Бросаюсь направо, в армянский квартал, чтобы оббежать, в квадратурного круголя, тайными, партизанскими, давно родными (и, к счастью, давно известными наощупь до камушка — потому что иначе бы не нашла сейчас в темноте), лабиринтами-проулками. Бегом, вслепую, с городской стеной поводырем на правом плече. В пустынном очень узком, тесном каменном городе с некоторым изумлением и отстраненным гулким эхо слышу грохот своих же сандалей по отшлифованным камням. Налево, я прекрасно помню, что главное успеть с разбега нырнуть налево в Сэйнт-Джеймс к Арарату перед аркой, распихивая каменные стены ладонями — иначе никакого ковчега не будет, главное не пытаться разбирать семантически всех этих бессмысленно звучащих памятных фенечек, а доверить тактильной памяти. Зубы каменной городской стены в непонятной злобе вгрызаются в кобальтовый прозрачный янтарь, в который превратилось небо. Сколько осталось? Минута? Успею? Чувствую себя немножко как внутри какой-то компьютерной игры, стремительно приближающейся к завершению. На крупных камнях низеньких домов — ледяная изморось, камни дышат холодом, холодно, жутко холодно ночью в этом городе. Я только сейчас понимаю, что на самом-то деле побаиваюсь этого города, что он страшен, что вот сейчас, ночью, он показывает мне на секунду страшное свое лицо, в этом городе нельзя жить — здесь все наэлектризовано, здесь зашкаливает, как будто тебя включили в розетку, в какую-то неземную супернапряженную сеть, раз вкусив напряженья которой, ты больше никогда не можешь жить обычной земной жизнью, здесь нельзя просто жить мещанской жизнью, здесь вообще нельзя жить — сюда можно только прийти совсем ненадолго и умереть. Или воскреснуть. Но размышлять об этом сейчас уже поздно — потому что мне надо успеть, а поэтому надо бежать, а я как раз в той развилке самых узких проулков в мире, где я путаюсь иногда даже днем, а бежать все равно надо. Дальше — пинг-понгом эха от стен — главное чтобы меня не забило от скорости в одну из отверстых луз из дерева, в дверцу в камне, в пол-роста, для тайного выплеска полночных армянских помоев полов. Двойным отскоком от борта на повороте по центру — и дальше — уже легко — по центральному стоку, аки по суху, под критическим склоном скоком по валунам, следя уже только за тем, чтоб не смыло от скорости и скользкости камней кубарем через голову. Еврейский квартал. Еще поворот — рывок — в объятья к Давиду Бар Леваву, живому, мертвому, нет, все-таки живому — вот здесь, на углу, у Кардо, где была когда-то, земную вечность назад, его антикварная лавка — и дрожит, звенит на ветру чечетка подсохших пальцев пальм — у самого сердца! Теперь по прямой. Узкая, но все-таки забивающая собой весь переулок чистящая машина. Водитель тормозит и дает мне протиснуться с боку. Границу кварталов узнаю по запаху, по свирбенью в носу. Завороток пути. Базар Муристан. Мало, что есть страшнее на свете, чем пустынный базар Муристан ночью. Звон пяти осушенных бутылок, вздернутых, как поводырь для слепых, на леске смотровой крыши закрытого, запертого ресторана. Пасти лавок задвинуты ржавыми железными масками. Здесь главное не увязнуть в пейзаже. Здесь главное вовремя нащупать лаз в сужающейся бегом булыганной кладке низеньких домов — и вот уже я в защищенном высокими каменными стенами большом квадратном дворе Храма — проверяю, как всегда, идиотка, взглядом, не сдвинул ли никто недвижимость — двухсотлетнюю истлевшую кедровую пятиступенчатую лестницу снаружи от вылаза из узкого высокого стрельчатого окна на древнем втором этаже? Дрожа от холода и бега, бросаюсь к каменному крыльцу — и, странным образом, музыкальный строй звуков изнутри Храма говорит мне, что я не опоздала: этот особый лад рыдающе-ликующих греческих напевов — за которыми явственно чувствуется прямая эстафета от подслушанных греками у входа в пещеру воплей, песен, рыданий и ликований укрывшегося на островах от репрессий еврейского апостола. Я сажусь на каменный порожек у правой распахнутой створки двери: здесь удивительно хорошо, свет и тепло из Храма уже обнимают авансом; но странно — я так бежала — а теперь вот, поняв, что минутка еще есть, медлю, не решаюсь войти, борюсь с ощущением, что что-то еще должна доделать здесь снаружи… Чертог вижду украшенный, и одежды не имам да вниду в оный. Я выкладываю любимую красную беспроводную мышь от лэптопа на плиту порожка Храма, отшлифованную слезами и коленями молящихся, наколотую ударами посохов кавасов — и включаю лэптоп. Почему у меня смешное ощущение, что ты до сих пор всё еще меня слышишь? Где, где может быть жучок, прослушка? Я нахожу выключенный мобильный и на всякий случай еще и разламываю его, выдергиваю змеевик сим-карты: ну, и где твое жало? Все разговоры с тобой, встречи, разборки — всё это кажется сейчас уже почти не существующим — как великопостные сны, в которых всегда борьба, — и проснувшись после которых я всегда чувствую себя как будто вернулась с войны — и не могу надивиться, что ничего больше нет страшного. Лэптоп? Неужели же ты все-таки исхитрился внедрить жучок-маячок в мой новый компьютер? Знаешь, я, пожалуй, оставлю лэптоп здесь, на пороге, снаружи. Но перед этим надо успеть раздать все компьютерные долги: нажать в ICQ и скайпе «ignore user» напротив твоего секретного ника — раз уж произнесение мною в твой адрес «Abrenuntiо» покажется тебе чересчур старомодным, непонятным, и несоразмерным с твоими убористыми масштабцами.
Грозно-приветливый грек с двумя бумажными стаканчиками чая, завидев, что я сижу дрожу на порожке, присаживается рядом и протягивает мне горячий, горячейший чай:
— Я брату купил, — говорит грек на английском, — а не могу его найти нигде, договорились во дворе встретиться, а он в Храме наверное уже… — снимает с себя черную мягкую куртку и накрывает меня.
Чаю, чаю, безусловно чаю!
Я говорю:
— Который сейчас час? У меня странное чувство, что я должна была опоздать, но почему-то не опоздала, я ничего не могу понять, уже должно же, вроде, быть уже заполночь, почему еще не…
Грек хитро улыбается, как продавец минут на базаре, делающий щедрую скидку:
— Вы забыли?! Внутри Храма же — другое время действует! Внутри Храма — всегда на час меньше, чем здесь, снаружи, за порогом! Идеально для тех, кто опаздывает! — смеется, встает, забыв и свой чай тоже, и входит внутрь Храма, на порожке затормозив и взглянув на почивающую на каменной плите мою ярко-красную компьютерную мышку.
— Ladybug! — говорит грек, указав на нее пальцем.
Я смеюсь тоже — потому что это то самое сравнение, которые мне всегда приходит в голову, когда я на нее смотрю. Красная, с черными точками.
Я говорю:
— А как будет «Ladybug» на греческом?
Грек смеется еще более хитро — как будто я остроумно пошутила — хотя теперь я не могу понять, в чем цимес шутки.
Грек говорит:
— Заходите внутрь скорее, чего вы здесь на порожке медлите?
Я зайду, безусловно зайду, веселыми ногами, ровно через минуту. Чуть-чуть глотнуть чаю, после всех этих дней. Хотя, вероятно, выпить чаю нынче так и не получится… Да сколько его и осталось-то — сегодняшнего дня?! Всего ничего! Уже же почти завтра!
Ах, да — я забыла! Надо отправить по и-мэйлу еще один файл — адресат давно уже ждет! Сейчас, сейчас, быстро отправлю и зайду, бросив лэптоп — как отживший свое, упразднившийся, ненужный больше для коммуникаций, чересчур земной носитель информации, — снаружи на пороге.
Что я надеюсь услышать за этой открытой, лучащейся теплым светом, дверью, когда войду внутрь? На самом-то деле, надеюсь я услышать, на арамейском, с мягким галилейским акцентом, что-нибудь вроде:
The Voice Document has been recorded
from 23.23 till 23.59 on 19th of April 2014.
The e-mail has been sent from [email protected] to [email protected] at 00:00 am on 20th of April 2014.
Дорогой Гади,
извини, что так долго всё не могла расшифровать запись нашего с тобой разговора: всё это время он в прямом смысле болтался у меня на шее, в том смешном кругленьком мажентовом mp-3 плэйере, который тебе так понравился!
Гади Цабари: — Ты спрашивала про фотографии. Вон, посмотри, на стене висит — вся наша тогдашняя олимпийская команда… Сейчас покажу, кто из них… Вот — это Моше Вайнберг: мертв. Раз. Смотри: два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять… И этот. И вот он еще. Все мертвы. Одиннадцать. А это — я. Видишь? Как всегда меня самым последним ставят, запихивают в самый задний ряд.
Я: — Ты знал их всех лично?
Гади Цабари: — Конечно знал: мы все тренировались здесь, в Тель-Авиве, в одном и том же зале. Но что значит «знал»? Как я могу сказать, что я их «знал»? Мы ведь не были в прямом смысле командой. Мы были самостоятельные спортсмены. Каждый отдавал себе отчет, что судьба свела нас на несколько дней всего. На тех олимпийских играх. И что мы обязаны думать прежде всего о своем результате. И что как только мы уедем оттуда — мы снова станем такими же разными людьми, с разной судьбой. Которая другому не известна. Так что, что значит «знал»? Максимум, что я вообще могу — это назвать каждого из них по имени…