Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шломо хохочет:
— Боюсь, на моем примере ты ничего никому не докажешь!
Я говорю:
— Именно, — говорю, — на твоем примере и докажу! Именно на твоем голодном еврейском примере! Вспомни, в Евангелии, когда рассказывается, что к апостолам, после их призвания Христом, повалил народ исцеляться — там есть выражение, что народу приходило так много круглые сутки, что у них «времени не было даже поесть»! Это ведь мог написать или рассказать только подлинный аутентичный голодный еврей-апостол, который на себе это испытал!
Шломо, радуясь параллелям, делает шаг по направлению к прилавку с начинками для питы, — и тут звонит его мобильный:
— Да, мама, — говорит Шломо, чуть напряженно. — Нет, мама. Нет, мама. Как?! — кричит вдруг Шломо — и выскакивает с телефоном на улицу.
Я выношусь за ним. У Шломы такой вид, что он сейчас съест собственный смокинг, но не от голода, а от отчаяния. Через минуту бурного (с восклицаниями, ойойойканьями, расхаживаниями, жестикуляцией) разговора с матерью, в ходе которого Шломо переходит то на итальянский, то на йидиш, разговор (видимо по вине матери) обрывается.
Шломо, красный, с размягчившимся застенчиво-хохочущим взглядом, сообщает мне:
— Мать всё перепутала! Невеста со свахой ждали меня не у той синагоги, а в Сток-Ньюингтон. Они пять минут назад оттуда ушли и матери позвонили — они до сих пор там торчали меня ждали! Как я теперь этой материной подруге на глаза покажусь! Нет, питой тут дело уже не поправишь! Я должен немедленно как следует поужинать! Ох, у меня кружится голова… Кэб, мне надо поймать кэб! Я кажется падаю в обморок… — грузно опускается вдруг и вправду на асфальт Шломо, и так и сидит на корточках, арестовав лоб руками, пока я останавливаю кэб.
— Вы русская? — вызывающе и очень обиженно спрашивает водитель кэба, когда мы уселись уже в салон. — Меня сегодня один русский, которого я подвез до Харродза, оскорбил! Я ему показываю на счетчик — двенадцать фунтов двадцать пенсов, а он мне, вышел из кэба и сует вот сюда вот, в окно, пятидесятифунтовую бумажку и говорит: «сдачи не надо, у меня мелких просто нет». Я смотрю — а у него в бумажнике пачка этих новых пятидесятифунтовых. Я ему начинаю отсчитывать сдачу — а он и вправду уходит, не берет у меня сдачу. Я его догнал, сую эту пятидесятифунтовую бумажку ему обратно, говорю: «Вы что же это меня оскорбляете?!» А он отмахивается, говорит: «бери, бери, мне не жалко!» Хам какой, представляете! Я говорю ему: «Как вы смеете меня оскорблять, я честный человек, я зарабатываю своим трудом!» Я так разозлился, что ему эту бумажку пятидесятифунтовую его под ноги бросил! И уехал.
Я несколько внутренне сжимаюсь, не зная, что отвечать водителю.
— Извините, — говорю.
Водитель, вдруг смилостивившись, но всё еще на взводе, явно обиженно, говорит:
— Ничего, когда тридцать лет назад к нам в Лондон арабы начали переселяться жить, они тоже не знали, как себя вести. За тридцать лет мы их научили. И ваших невеж научим.
Шломо, держась за голову, стонет:
— Я, кажется… У меня, кажется, действительно сотрясение… Я не намерен отменять рейс завтра, как мать просит, из-за этих куриц! Я не намерен! Я взрослый человек, в конце-то концов! Меня ждут в Афинах!
Я говорю:
— Шломо, расслабься, и сиди молча. Доктор Цвиллингер говорит, что…
— Кто такой доктор Цвиллингер? — живо интересуется Шломо, вдруг даже отняв руку ото лба и взглянув здоровым вполне глазом.
Я говорю… Нет, я молчу… Я говорю:
— Не важно, Шломо. Расслабься. И помолчи секундочку.
— Нет-нет, Guoman Hotel, который у Тауэр-бридж! — говорит Шломо водителю. — А вы куда едете? А? Объезд? А сколько это будет стоить? Вон — рожковое дерево между прочим, — сообщает мне весело, позабыв про обморок, Шломо, когда доехали до Тауэра.
Я говорю:
— А откуда ты знаешь, как выглядит рожковое дерево?
— Мне ли, сыну ювелира, — говорит Шломо, — не знать, как выглядит рожковое дерево!
Я говорю:
— А при чем здесь…?
Шломо говорит:
— Ты, что, не знаешь про караты?! Слушай, дай мне, пожалуйста, десять фунтов, у меня не хватает наличных… А вы карту не принимаете? А еще это дерево называют Хлебом Иоанна, ты разве не знаешь?!
Я вытаскиваю из кармана десять фунтов, и говорю:
— Как?! Шломо! Так значит, Иоанн Креститель действительно плоды рожкового дерева ел, а никакие не акриды! Не насекомых, не саранчу?!
Шломо говорит:
— Конечно не саранчу! Он же все-таки еврей, а не вьетнамец!
Десять фунтов держу перед собой и машинально разглядываю портрет Дарвина, замещающий изображение кесаря, говорю:
— Знаешь, что я сейчас вот подумала, глядя на специфические черты лица Дарвина?
Шломо говорит:
— Знаю: что некоторым людям надо просто верить на слово, когда они уверяют, что лично они произошли от обезьяны. А знаешь, что у него и дед, и отец, и он сам — заикались?
— Нет, — говорю, — про запинание я не знала.
— Бог шельму метит, — говорит Шломо. — Кроме того у него были психиатрические припадки после общения с людьми, он не выносил общения, ты в курсе? Но там не только он, но и вся семейка, похоже, была не вполне психически здорова: его дед воровал с кладбищ трупы, выкапывая их из могил, а также заранее приглашал общественность на вскрытие трупа заключенного, которого собирались через несколько дней казнить. Этот некрофил дед, на самом-то деле, и являлся настоящим изобретателем идеи естественного отбора и постепенных превращений обезьян в Чарльза Дарвина.
Я говорю:
— Нет, Шломо, подумала я, глядя на его портрет, совсем не это. Я подумала: какой-то есть ужас в том, что он умудрился, заразив своими богоборческими бреднями весь мир, посмертно спрятаться в Вестминстерское аббатство, под пол, под плиты, хоронясь от Страшного Суда.
Шломо говорит:
— Дай мне, пожалуйста, десять фунтов.
Я говорю:
— Как страшно: я вот читала его дневники — жуткое чтиво! Страшно читать тот момент, как он описывает свой отход от веры в Бога — это же действительно была как сатанинская атака, как настоящая одержимость, так, как он это описывает. Страшно, просто страшно. И самое ужасное: ведь из дарвинистского именно гнезда выползли все гадюки двадцатого века — и Гитлер, и Ленин, и Сталин были самыми верными почитателями Дарвина, верили в обезьянью эволюцию и в необходимость уничтожать слабейших, и, собственно, именно Гитлер, Ленин и Сталин и были самыми последовательными в истории дарвинистами, на практике воплотившими идеи Дарвина в жизни, на практике реализовавшими его сатанинскую идейку «естественного отбора»: «выживает сильнейший»! Разница разве что только в том, что Гитлер дарвинистский «натуральный отбор» устраивал по расовому принципу, а Ленин со Сталиным — по классовому. Маркс, так тот вообще Дарвину не только в любви признавался, но и «Капитал» посвятил. Смотри: Ницше в философии, Фрейд в психологии, Маркс — в теории насильственного переворота и физического уничтожения противников, Ленин, Сталин и Гитлер — в практике сатанинского «отбора» и уничтожения «непригодных» и несогласных — все они выползли из одного и того же гадючьего гнезда Дарвина, все эти маньяки — горячие поклонники Дарвина! Невероятно, как сатана умудрился отравить жизни уже двух веков, и замахивается на новый — через одного шизика с бредовой обезьяньей звериной идейкой! Вот же он — настоящий апокалиптический «знак зверя», который многие люди приняли под разными личинами! И до сих пор ведь Дарвин смердеть там, из-под пола Вестминстерского аббатства, продолжает по полной! Все ведь эти новейшие модные замораживания и уничтожения «лишних» человеческих эмбрионов при искусственном экстракорпоральном оплодотворении — это ведь дарвинизм в действии тоже! Потому что раз человек не Божье творение, а зверь, обезьяна — то, как ласково убеждают общественность ученые-дарвинисты, почему бы и не убивать его эмбрионы? Почему бы не замораживать в пробирках уже зачатого человека? А потом и вовсе убивать за ненадобностью! Доктор Менгеле из концлагеря, где была твоя мать, Шломо, очень позавидовал бы такой невиданной свободе для фашистских садистских опытов над людьми и живыми человеческими эмбрионами, которая становится доступна теперь! И европейская модная завуалированная концепция о человеке, не как о создании Божием с вечной бессмертной душой, а как о высокоорганизованном животном, которому прежде всего нужно удовлетворить свои животные инстинкты — это ведь гадюка из того же Дарвиновского гнезда! Как страшно, — говорю, — что Дарвин до сих пор души этим ядом отравляет! Лежит, спрятался под пол Вестминстерского собора, и воняет до сих пор — почти как Ленин из Мавзолея! Не известно еще, кому сложнее — тем людям, которых прямые идеологические выкормышы Дарвина, маньяки-большевики атаковали в открытую, убивали в Советском Союзе — или тем людям, которым сегодня фанаты Дарвина сладко, мирно, бескровно, соблазнительно и гламурно внушают, что люди — это звери, что главное — это физиология и физиологические удовольствия. Как же люди не понимают, что человек, в настоящем, Богом задуманном смысле — это всё, что кроме животных инстинктов?! Как же можно не понимать, не чувствовать всем сердцем, что Божественное достоинство человеческой жизни и души важнее, чем сама даже человеческая жизнь? Что человек ценен только и исключительно в той степени, в которой он является усыновленным и искупленным дитём Божиим!