Грозное лето - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все, что хотите, господа капитаны, но только чтоб — не минорное настроение… Проводите меня за ворота штаба, и — до вечера.
Александр и Бугров проводили ее, пожелали успехов на новом поприще, и она заторопилась с сестрой милосердия по пыльной улице, а вскоре скрылась за шеренгами солдат, с песнями направлявшихся на станцию.
Александр и Бугров постояли за воротами штаба, помолчали и как бы разочарованно пошли в сторону города. Что у них было на душе — трудно было сказать, но одно было ясно обоим: кто-то из них должен отойти в сторону. Но кто?
Александр невесело произнес:
— Вот и опять расстались с Марией, и когда теперь увидимся вновь — неизвестно.
Они шли теневой стороной улицы, и Бугров, закурив, все время искал взглядом, где можно было бы присесть и поговорить, хотя ему не хотелось ни говорить, ни сидеть и даже курить какие-то дешевые папиросы, купленные по пути на руках у торговца-коробейника. Видел он и понимал: Мария все с большей благосклонностью относится к Александру и, кажется, полюбила его. И всерьез. Пламенная и святейшая душа, как же она будет жить теперь? Ведь Александр-то женат и не так легко отделаться от Надежды… Да и неизвестно, согласится ли она на бракоразводный процесс, когда дойдет до этого? У нее ведь семь пятниц на неделе…
И сказал:
— Я не скоро увижусь, ибо уеду к Александру Васильевичу Самсонову, а ты всегда можешь встречаться, ибо остаешься при штабе. А впрочем, мне можно и не встречаться более. Тебе же стоит поразмыслить: она так волновалась за тебя, что буквально готова была лететь сюда птицей. Любит она тебя. Я, признаться, вначале подумал, что она убегает из Питера потому, что боится, как бы Вырубова не отправила ее в монастырь, но потом увидел, она ехала на фронт. И к тебе, разумеется.
Александр удивился:
— В какой монастырь? Что за чушь? Нет, ты сегодня определенно не в духе. После производства в капитаны. Нам с тобой завидуют все в штабе, а на тебя наехало что-то вдруг…
— Мария не очень осторожно говорила Надежде о Распутине, а та передала разговор Вырубовой. В итоге — Вырубова спросила у Сухомлинова, не желает ли баронесса Мария помолиться богу в каком-нибудь женском монастыре? Выслать-то ее из Питера не так просто: Сухомлинов может доложить царю, который мирволит ему, или предаст дело гласности через своих людей в газетах. И выйдет скандал на всю страну. На голову же Вырубовой. Впрочем, наложницу царя не так легко достать. Скорее наоборот: она может «достать» их. С помощью царя. А еще скорее — с помощью Распутина.
Александр недовольно спросил:
— А тебе не кажется, Николай, что ты совсем вплотную подошел к образу мыслей моего братца-якобинца?
— Мне кажется, что мы вплотную подошли к… пропасти, мой друг. Свалимся — не выберемся.
Александр иронически спросил:
— Ты полагаешь, что нас с тобой вывезут за ворота истории на тех же тачках, на коих в пятом году мастеровые вывозили за ворота твоего родителя-заводчика?
— Мы с тобой для истории — не очень-то важные персоны, чтобы оная уделила нам свое высокое внимание! Я говорю о России, гражданами которой мы являемся и которые имеют к этой судьбе пусть и небольшое, но свое отношение.
Александр начинал сердиться и заметил:
— Мы с тобой говорили о вещах более нам близких: о Надежде, о Марии, а тебя занесло в историю, крайне сомнительную для офицеров. Или с Андреем Листовым встречался? Удивительные вы люди: офицеры, воюете, имеете заслуги, а войну считаете исчадием ада.
— Это — война власть предержащих и толстосумов, вроде моего папаши, только и мечтающего, как бы потуже набить свой кошелек. За счет чего и кого — это его не интересует. Русские то будь, немцы, или австрийцы, или сам господь бог — ему все одинаково. И ради этого пожирают друг друга и уничтожают по закону джунглей. Но они не водят полки и дивизии в атаки, они лишь золотым перстом своим указуют, куда вести их и что делать. Ведем полки и дивизии мы, военные. А в тех полках и дивизиях — простой народ, одетый в солдатские шинели. То есть мы и ведем сей народ на убой.
Они шли по тихой улочке, в стороне от центра города, где стоял шум обозов, топот проходивших солдат и гремели бравурные песенки с лихим свистом, и это вызывало у Александра неприятное чувство к Бугрову: обозы спешили на фронт, нижние чины, видимо, спешили на станцию для погрузки в вагоны и отправления тоже на фронт, а его друг расквасился, раскис, как гимназистка, и плетет бог знает что и к чему, как Михаил. Но Михаил — опальный, революционер, правда, более тайный, чем явный, однако же убежденный противник не только войны, а всего существующего правопорядка империи, а Бугров? Капитан, герой войны — что ему-то взбрело в голову нести подобную ахинею?
И Александр готов был повернуться и уйти. Не такого разговора он ожидал от друга, не о политике хотел говорить, а хотел потолковать о своих семейных делах и посоветоваться, как ему быть и что предпринять, чтобы вернуть Надежду на путь истинный. И о Марии хотел спросить: о его намерениях и видах на нее, и сказать ему о своем отношении к ней, ибо он ясно понял, что она действительно любит его, Александра.
А Бугров все испортил. Откуда у него эта меланхолия — у человека, характера коему — не занимать, бравого офицера к тому же?
Он так и сказал:
— Меланхолия напала на тебя, друг. Или начитался всякой дряни, что левые расклеивают на каждом заборе. Или наслушался в Питере моего братца, Михаила, коего, честное слово, я когда-нибудь арестую сам. У меня голова трещит от тревожных мыслей в связи с неудачей нашего шестого корпуса и обнажением правого фланга второй армии, и я через пару часов отправлюсь в пасть к дьяволу, к Ренненкампфу, чтобы понудить его незамедлительно атаковать противника в тыл и помочь корпусу Благовещенского, вернее, теперь уже Рихтера, а ты несешь такую ересь, что я и не узнаю тебя. Наше дело — воевать и только воевать и бить противника.
И Бугров взорвался:
— А и остолоп ты, Александр! Война — это величайшее несчастье для народа, для всего живого на ее земле и для самой земли русской. Неужели ты этого не понимаешь? Неужели тебе безразлично наблюдать, как гибнут люди, самые здоровые и работящие? Тысячами за один бой, как в дивизии Комарова, как было при Сталюпенене и Гумбинене, десятками тысяч за немногие недели войны. А что будет через месяцы, через год-два, затянись война? Истребим весь цвет русской нации. Во имя чего и кого, позволительно спросить? Не во имя же истребленных?
— Николай, я не желаю более разговаривать с тобой, извини. Ты говоришь вещи, за которые, узнай хотя бы Кулябко об этом, тебе на сей раз вряд ли назначат Кушку, а скорее всего сорвут погоны, орден и загонят на каторгу. Речей, подобных твоим, я достаточно наслушался от Михаила и Василия, братцев моих, но не вижу проку: все идет, как шло веками, и плеть обуха не перешибает.
— Плохо слушал. Я тоже многого не расслышал в свое время, но все же кое-что понял, а именно: так жить, как живет Россия, — нельзя, невозможно, преступно, если хочешь. Это не жизнь, а существование, тяжкое и недостойное человека, под присмотром солдат и жандармов, вроде нашего мерзкого Кулябко, коего я пожалел из-за гнилой интеллигентности. Он меня не пожалеет, если я попаду в его грязные руки… Я с удовольствием исправил бы сейчас ту свою ошибку на дуэли, но…
Александр иронически заметил:
— Романтика юношества: Кампанелла, Маркс, Парижская коммуна… Наш пятый год… и даже наш поп Илиодор, задумавший создать новую религию разума и солнца.
— Я завидую твоей просвещенности, — негромко воскликнул Бугров.
— А тебе ведомо, чем все это кончилось? Хорошо ведомо: кончилось заточением, а затем бегством Илиодора за границу, а для других — столыпинскими галстуками, как мои братья говорили. Так неужели вы, неукротимые мечтатели, хотите вновь ввергнуть Россию в пучину новых бед и страданий? — с негодованием произнес Александр. — Жестокие вы с моими братьями. Мне остается лишь пожалеть, что вас ничему путному история так и не научила.
— Жестокие — не твои братья. Жестокие те, кто вверг целые народы и страны во взаимное истребление. И история многих как раз именно и научила, — возразил Бугров твердым, уверенным голосом. — Научила тому, как должно доводить до конца борьбу за свои идеалы.
— Мечты, мечты, где ваша сладость? — насмешливо пропел Александр и ожесточился: — Чего ради ты начал со мной этот разговор? Тем более на войне, в нескольких верстах от фронта? И зачем, в таком случае, ты приехал именно на фронт, коль полагаешь, что война — зло и несчастье? Творить это зло и несчастье. Где же логика?
— Александр, коль тебе известны Кампанелла, Маркс, Парижская коммуна — не такой уж ты наивный, чтобы не понять, о чем идет речь. Что касается моего возвращения на фронт, то логика здесь простая: я приехал, не выздоровев как следует, затем, чтобы быть рядом с тобой, с другими товарищами по службе…