Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куда-то завели его мысли… не туда, куда-то. Когда ж это закончится, чтобы он смотрел на женщину, не представляя ее при этом в своих объятиях, будь она даже женой его сына? Хотя если его сын мог блудить с его женой, то почему он не может блудить с женой сына?
Иван Васильевич слабо усмехнулся. Вдруг вспомнилась байка о том, как одно село купило для своей церкви колокол, но его никак не могли поднять на звонницу, несмотря на все усилия. Дьячок смекнул, что неудача постигла мир потому, что среди собравшихся много грешников, и предложил выйти из толпы снохачам. К общему изумлению, отошла в сторону большая часть собравшихся крестьян!
Ну что ж, он не одинок в грехах своих. Каков мир, таков и царь, – не нами сказано… Однако же Ирина была бы хорошей женой. Если она жалеет Федора, то жалела бы и царя. Как он мечтал всю жизнь, чтобы его жалели! Но так ничего и не вымечтал.
Иван Васильевич снова закрыл глаза и откинулся на подушку. Рука его ослабела, и Ирина высвободила свои пальцы со скорбным вздохом.
– Какое нынче число? – невнятно спросил государь.
– Марта 17-й день, – ответила Ирина – и осеклась, тихонько охнула.
Было с чего! На завтра, на 18-е, напророчена кончина государева!
Вот уже несколько месяцев в дворцовых закоулках только и шептались, что о близкой смерти Грозного. Он был болен, тяжко болен – все тело опухло и, чудилось, гнило изнутри. Кто-то болтал о небесной каре, которая наконец настигла жестокого царя, а кто-то, например Годунов, с усмешкой думал, что старания Бомелия, Френчема и последнего архиятера, голландца Иоанна Эйлофа, наконец начали приносить свои плоды…
Сама смерть властелина уже мало волновала бояр и челядников, их занимала только мысль о преемнике. Кто станет следующим царем? Дмитрий мал, Федор слабоумен. Кому из них завещает государь царство? Кого назначит наставником Дмитрию, кого – в советники Федору?
На исходе зимы 84-го года, ясной лунной ночью, вдруг явилась в небе комета. Повисла меж церковью Иоанна Великого и Благовещения, подобно кресту, обагренному кровью. Вся Москва высыпала на улицы, задрала головы, пялилась в небо, молясь и гадая, какое несчастье сулит сие знамение.
Услыхал о комете царь. Кутаясь в медвежью шубу, поддерживаемый под руки Годуновым и Эйлофом, вышел на красное крыльцо, долго смотрел на странное светило, и вдруг, побелев ликом, уронил тяжелые слова:
– Вот знамение моей смерти!
Годунов и Эйлоф стремительно переглянулись за его спиной, но тотчас начали возражать в один голос. Царь молча кивал: мол, дело ваше такое – утешать умирающего. Воротясь в свои покои, позвал к себе Бельского и о чем-то долго и тихо говорил с ним.
В ту же ночь Бельский спешно выслал гонцов в Холмогоры, где, как известно, обитают поблизости от Лапландии самые наизнатнейшие колдуны и колдуньи. Все они были незамедлительно доставлены в Москву и приведены во дворец.
Жуткое зрелище явилось взорам истомленного болезнью царя! Ведуны были облачены в звериные шкуры, увешаны оберегами и самыми страшными знаками их ремесла, вплоть до высушенных кож и черепов мелких зверьков. А столько шипения небось не услышишь и в змеином болоте!
Царь смотрел на них с изумлением, смешанным с испугом, и вспоминал в этот миг Элизиуса Бомелиуса, каким он появился пред очами царя. Черная, серебряными звездами затканная мантия, остроконечный колпак, взор, в котором сверкала тайна… Он притягивал и очаровывал с первого взгляда – и внушал доверие к себе. Губительное доверие… но его хотелось слушать и слушать. А этих дурно пахнущих существ, не понять какого пола и возраста, которые приплясывали и кривлялись перед ним, выкликая несусветную тарабарщину, хотелось выгнать взашей!
Государь едва не отдал такое приказание, однако перехватил пристальный, немигающий взгляд самой старой ведуньи – и осекся. Эта сморщенная старушонка с тощей, морщинистой шеей, изуродованной кривым шрамом (похоже было, что Смерть уже чиркнула однажды по ее горлу косой, да малость не рассчитала сил, и старуха пока жива, до следующего удара), лет восьмидесяти, никак не меньше, одна не дергалась, словно в припадке падучей, не потрясала бубном, не скалила рот и не пускала пену. Она стояла неподвижно и смотрела на государя со странным, пугающим выражением. Потребовалось некоторое время, чтобы понять: ведьма глядит с неприкрытой жалостью!
«Батюшки-светы! Неужто дождался?» – попытался усмехнуться государь.
– Ну, что ты там высмотрела?
Он говорил негромко, однако старуха его услышала, невзирая на гром, звон и крики, поднятые ее собратьями.
– Я вижу, что ты скоро умрешь, – тихо, едва шевеля губами, произнесла она, и странно: государь так же легко услышал ее.
– Скоро? – повторил Иван Васильевич дрогнувшим голосом. – А когда?
– Через две седмицы, считая с завтрашнего дня.
Он мгновенно перечел дни, загибая пальцы на обеих руках. Выходило, что произойдет это в 18-й день марта. Да, совсем скоро…
Годунов и Бельский, также слышавшие этот удивительный разговор, стояли как истуканы, только Годунов взволнованно облизнул губы, а Бельский вдруг начал тихо, страшно ругаться.
И в тот миг, когда день был назван, государь вдруг перестал верить в то, перед чем уже почти склонил голову. Смерть вообще, смерть неведомая, которая наступит когда-нибудь, была реальней, понятней, достоверней смерти определенной, просчитанной, предначертанной, исчисленной.
Ему почудилось, будто некая сила окружила его, отделила от прочих людей. Он и всегда-то ощущал себя другим, не таким, как все, но сейчас он был другой воистину, потому что он знал свой приговор и свой час. Иван Васильевич вспомнил, что такими же отделенными, обособленными ему всегда казались люди, идущие на казнь, те, над кем свистнет сейчас топор палача, или завьется на шее петля, или…
Он содрогнулся. Это не было страхом смерти – это было страхом перед ожиданием ее. Он всю жизнь с особенным любопытством наблюдал за поведением обреченных перед концом, эту последнюю минуту предсмертия. Кто-то кричал от страха, кто-то молил о пощаде, кто-то проклинал, но большинством овладевало странное, оцепеняющее спокойствие, словно смерть, которую предстояло принять, была просто докукой, заботой, делом, которое нужно поскорее исполнить, чтобы освободиться для иного, более важного и значимого. И тогда Иван Васильевич молил Бога, чтобы смерть настигла его внезапно, без ожидания минуты конца, без последней, безумной надежды на спасение. Однако Бог не внял его молитвам, обрек его унизительным содроганиям неосуществимой надежды.
О, как он завидовал сейчас всем тем, кто расстался с жизнью внезапно, в одночасье, словно птица, взметнувшаяся на слишком большую высоту и рухнувшая с разорвавшимся сердцем! Малюте Скуратову, незабвенному, верному другу, убитому немецким мечом, окольничему Василию Воронцову, воеводе Даниле Салтыкову, князьям Василию Сицкому и Михайле Тюфякину, побитым в ливонских сражениях, и еще многим тысячам оставшихся на поле боя, даже московским пушкарям, которые повесились на своих орудиях, только бы не попасть в плен литовцам и шведам, взявшим Венден… Он завидовал сейчас даже волжскому казаку Ермаку, весть о гибели которого в Сибири недавно дошла до царя…