За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весело и хорошо, дружно и смешливо настроились красноармейцы батальона, занявшего станционные постройки и вокзал.
— Ну, теперь домой поедем,— говорил один, оглядывая холодный паровоз,— пар подымем, сам вас поведу, бери номерок на посадку у коменданта.
— Вот и угля сколько, хватит мне до Тамбова доехать,— шутливо поддержал второй.— Поедем [22], что ли, на станцию, буфет открыт, пирожков в дорогу купим.
Ломиками и топорами прорубали люди бойницы в стенах и устраивались поудобней… «сена бы, соломки сюда». А хозяйственный боец даже приспособил полочку в стене и сложил на ней свой мешок и котелок. Двое сидели и рассматривали жестяную смятую кирпичом кружку, советуясь, стоит ли отклепывать от нее цепочку.
— Мне кружечка, а тебе цепочка,— говорил один.
— Ты добрый, спасибо,— говорил второй,— ты уж и цепочку бери.
А третий приспособился на вокзальном подоконнике, поставил зеркальце и стал снимать пыльную, скрипящую под бритвой бороду.
— Дай мыльца побриться,— сказал ему товарищ.
— Какое у меня мыльце, видишь, осталось…— И, посмотрев на обиженное лицо товарища, добавил: — На вон, докури, только затяжечку мне оставь.
На участке, где стало штрафное отделение, приданное конаныкинской роте, не слышно было руготни, воцарилось настроение добродушия — люди размещались обдуманно, обживали место, считали, что здесь придется стоять долго.
Один говорил, оглядывая полуразрушенные перегородки и проломанный потолок:
— Видишь, нам, штрафным, досталось, а гвардейские роты — в первом классе да в комнате матери с ребенком.
Другой, узкоплечий, с вьющимися волосами, бледным, не поддающимся загару лицом, установил противотанковое ружье, прищурившись, примерился, приложился и, мягко картавя, с ленивой усмешечкой, обращаясь ко второму номеру, произнес:
— Жора, отойди-ка, ты у меня стоишь в самом секторе обстрела, может произойти случайный выстрел.— Он не выговаривал «р», и у него получалось: «Жога», «выстгел».
И там, где разместилась рота Ковалева, шел под трудную работу свой разговор. Топоры вырубали кирпич, лопаты долбили землю, начиненную битым, рыхлым от влаги кирпичом, белыми черепками, кружевной, истлевшей жестью.
Желтоглазый Усуров, стоя по пояс в окопчике, спросил:
— Слышь, Вавилов, что ты шоколат свой не съел? Надоело тебе кушать? Сменяй мне на полпачки махорки. Мне очень понравился шоколат.
— Не сменяю,— ответил Вавилов,— девчонке и мальчишке своим спрячу, они не видели, какой этот шоколад есть.
— Пока ты ее увидишь, девчонку-то, он к тому времени скиснет.
— Ничего. Пускай, она и кислый съест.
— А то смотри, Вавилов.
Усуров отставил лопату, повернулся к Вавилову. Глядя на большие руки Вавилова и на его спокойные движения, на мощные, неторопливые и умные удары, под которыми камень отваливался легко и охотно, точно был в договоре с Вавиловым, Усуров, забыв обиду, почувствовал нежность к этому большому, суровому человеку, он чем-то напоминал ему отца.
— Ох и люблю я деревенскую работу,— проговорил он, хотя деревенской работы не любил, да и вообще больше любил зарплату, чем работу.
Там, в Заволжье, казалось, глядя на красное зарево, что и часу не прожить человеку в городе, а попали в Сталинград — и увидели вдруг: есть тут и каменные стены, за которыми можно хорониться, есть окопчики, есть тишина, есть земля и солнце в небе. И все развеселились, успокоились. От мрачного ожидания перешли люди к задорной уверенности, к вере в счастливую судьбу…
— Как дела, орлы? — спросил командир роты.— Смотри не ленись — противник, вот он.
Нос Ковалева с облупленной кожей был местами нежно-розовым. Снисходительно и спокойно оглядывал Ковалев работавших людей.
Только что командир батальона обошел с ним пулеметные гнезда, окопы, поглядел на боевое охранение и сказал, прощаясь:
— Правильно построена оборона.
Ковалев чувствовал себя опытным и сильным. Он разместился на своем КП, в кирпичной берлоге, отрытой под полуобвалившейся стеной товарного склада. КП находился в глубоком тылу, по крайней мере в пятнадцати—двадцати метрах от передовой. Устройство обороны уже заканчивалось, патроны, гранаты, бутылки с горючкой розданы, пулеметы проверены, ленты заряжены, противотанковые ружья установлены, сухари и колбаса разделены, связь с батальоном проложена под укрытием развалин, боевое охранение выставлено, командиры взводов инструктированы… Старшему сержанту Додонову, попросившемуся по нездоровью в санчасть полка, сделано грозное предостережение…
Ковалев раскрыл полевую сумку и предался рассмотрению своего походного имущества. Чтобы обезопасить себя от насмешливых взглядов, он разложил карту-двухкилометровку и, якобы изучая ее, стал вынимать содержимое сумки. Здесь хранились свидетели его жизни, короткой, бедной и чистой. Кисет с красной звездой, сшитый старшей сестрой Таей из пестрых лоскутков, из рукава ее некогда нарядного платья. Это платье он помнил, когда был восьмилетним ребенком. Тая в нем праздновала свою свадьбу со счетоводом Яковом Петровичем, приехавшим к ним в деревню из районного центра.
Когда Ковалева спрашивали: «Ого, брат, откуда у тебя такой кисет богатый?» — он отвечал: «Да так, мне сестренка подарила, когда еще в школе лейтенантов был».
Затем посмотрел он маленькую тетрадь в коленкоровом переплете, с потертыми краями и со стертой, когда-то золотой надписью: «Блоккнижка», подаренную ему учителем при переходе в седьмой класс сельской школы. В тетрадку были вписаны великолепными овальными буквами стихи и многие песни. Были тут и «Знойное лето», и «Гордая любовь моя», и «Идет война народная, священная война», и «Катюша», и «Душе моей тысячу лет», и «Синенький, скромный платочек», и «Прощай, любимый город», и «Жди меня».
Были в эту книжечку вложены четыре билета на метро, билеты в Музей Революции и в Третьяковку, билет в кино «Унион», билет в Зоопарк, память о двухдневном посещении Москвы в ноябре 1940 года.
Первую страницу занимало аккуратно переписанное стихотворение Лермонтова, и слова «на время не стоит труда, а вечно любить невозможно» были жирно и аккуратно подчеркнуты синим и красным карандашами.
Затем он вынул вторую тетрадку, в нее он вписывал конспекты по тактике, тактические задачи. По тактике он шел отличником, единственный в группе, и этой тетрадкой гордился.
В целлофановую бумагу была завернута фотография скуластенькой девушки с сердитыми глазами, со вздернутым носом и мужским ртом. На обороте имелась надпись чернильным карандашом: «Не в шумной беседе друзья узнаются, друзья узнаются с бедою, коль горе нагрянет и слезы польются, тот друг, кто заплачет с тобою. На долгую память от Веры Смирновой». А в правом углу был очерчен четырехугольник и в него вписано мелкими печатными буквами: «Место марки целую жарко».
Ковалев снисходительно усмехнулся, вновь завернул фотографию в целлофановую, похрустывающую бумагу. Затем он извлек из сумки материальные ценности: бумажник с пачкой красных тридцаток, сиреневый кошелечек, в котором хранились два запасных кубаря для петлиц, немецкую трофейную бритву, трофейную зажигалку, красный галалитовый карандаш, металлическое круглое зеркальце, компас, массивный складной нож, имеющий вид плоского танка, невскрытую коробку папирос.
Он посмотрел вокруг, прислушался к далекому гулу и близкой тишине, разрезал ногтем бандерольку на коробке и закурил, потом оглянулся на подошедшего старшину Марченко, ставшего теперь, после ранения политрука, его ближайшим помощником, и сказал:
— На-ка закури,— и, покосившись на разложенное добро, добавил: — Вот, затерял запалы для гранат, всю сумку перерыл.
— А чего их шукать, вон их полно принесли,— сказал Марченко, осторожно взял двумя пальцами папиросу и, прежде чем закурить, повертел ее, оглядев со всех сторон.
31Только придя в Сталинград, Пётр Семёнович Вавилов во всей глубине понял и почувствовал войну.
Огромный город был убит, разрушен. Некоторые дома после пожара сохранили тепло, и Вавилов в сумерках, стоя на часах, ощущал жар, еще дышавший в глубине камня, и ему казалось, что это — тепло людей, недавно еще живших в этих домах.
Ему не раз приходилось бывать до войны в городах, но только здесь, в разрушенном Сталинграде, обнаружился и стал виден огромный труд людей, строивших город.
Как нелегко было в деревне во время войны добыть малое оконное стекло, шпингалеты для окон, навесы для дверей, железную балку, понадобившуюся при ремонте мельницы. Гвозди при стройке давались счетом, а не по весу, так мало их было. Сколько труда потратили в колхозе, когда настелили в школе новый пол, как радовались, когда покрыли железом школьный дом!
Развалины города раскрыли огромное богатство, затраченное при стройке домов: тысячи листов смятого огнем кровельного железа валялись на земле, дефицит — кирпич — мертвыми холмами загораживал улицы на сотни сажен, тротуары блестели в стеклянной чешуе. Казалось, таким количеством стекла можно было наново остеклить всю колхозную Россию. Перегоревшее, сжеванное пожаром железо, мягкие, потерявшие в пьяном огне силу гвозди, шурупы, дверные ручки валялись тысячами; огромные, погубленные стальные рельсы и балки, прогнутые, порванные, закругленные злодейской силой немецких бомб…