Журнал День и ночь - Автор неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
П. О. Слово «модернизм» было ругательством?
Е. П. Разумеется. Оно всегда сопровождалось другими какими-нибудь эпитетами или прилагательными, например: «жалкие потуги модернизма», или «повторяют азы западных модернистов», вот так ещё. Но это была, повторяю, последняя официальная попытка последний раз вступить в контакт с властями.
П. О. Это 1978 или уже 1979?
Е. П. Это — начало 1979 года. И это всё дело пролетело, причём повторю — я до конца не понимаю почему. Там в это время уже была борьба — и в Политбюро, и в ЦК. Мне, например, рассказывали соседи Феликса Кузнецова, что его жена ходила по писательскому двору в Безбожном переулке и приговаривала: «Что так Феликс волнуется? Снимут его, так у нас же всё уже есть: квартира есть, машина есть. Будет снова статьи писать, чем-нибудь руководить».
Шанс был. Но он не осуществился. Может из-за того, что 1979 — это год, когда Афганистан начался, потому вообще решили гайки закручивать. В газете «Куранты» в начале 90-х была напечатана из архивов, в свободной колонке переписка Андропова с Политбюро. Я не знал, что это на таком высоком уровне обсуждалось. Андропов пишет Суслову или кому-то там из правителей страны: «по оперативным данным на квартире Евгении Гинзбург, где проживает Попов, состоялась сходка участников альманаха «Метрополь». Там Попов сказал, что он находится на позициях Солженицына, и предложил восстать в книгах. Фазиль Искандер сказал, что надо устроить террор внутри Союза писателей».
П. О. А Искандер говорил такое?
Е. П. Это было полное враньё, этого не было никогда! Во-первых, я никогда на позициях Солженицына не был, несмотря на полное к нему уважение, и в книгах, естественно, не предлагал восставать, что за бред? И надо было хоть немного знать Искандера, чтобы понять, какая это глупая чушь. Я потом спросил опытного диссидента — «оперативные данные» — это что, под-слушка какая-нибудь или что? Нет, отвечает, это писал стукач.
Мы же ничего не скрывали. Болтали, что хотели, где угодно. Часто ходили в ресторан ЦДЛ, как вызовут в Союз писателей, так мы после встречи идём, садимся за стол, и нас окружает сразу человек двадцать-тридцать. Спрашивают, что там было да как. И среди них были осведомители. Донесения стекались к Андропову, он их ещё переписывал, усиливал и в Политбюро посылал, что здесь ужаснейшая банда. Новой Чехословакии или там Венгрии, что ли, они боялись? Всё это было намного преувеличено.
П. О. Кундера в «Невыносимой лёгкости бытия» приводит высказывания тогдашних чешских литераторов в шестидесятые. На словах доходило до того, что предлагалось выкалывать глаза коммунистам, очевидно, в переносном, не в буквальном смысле.
Е. П. Уверяю вас, что здесь не было никакого политического контекста, шла совсем другая игра. Когда начались репрессии, то писались обиженные письма Леониду Ильичу Брежневу: обрати, де, внимание, дорогой Леонид Ильич, что происходит в Союзе писателей. Проявили инициативу, а чиновники в ответ преследуют… Не было, и даже в разговорах не было «повесь коммуниста» или ещё что-то подобное. Мера напряжённости в отношениях с властями — всё это было личным делом каждого, потому что там разные люди были, в альманахе. Карабчиевский печатался уже в
«Гранях» тогда, ранее упомянутых, Кублановский печатался на Западе вовсю, и для них участие в «Метрополе» было не минусом, а плюсом. Потому что они были уже на грани посадки, понимаете? А здесь они всё-таки в компании со «звёздными людьми». С Вознесенским, с Ахмадулиной. То есть это для КГБ повышало их статус. Для советских писателей — наоборот, Ахмадулина, Вознесенский, Искандер отступники от всего официоза. Поэтому вся история с «Метрополем», где собрались и те, и эти на мой взгляд, — не потому, что я там участвовал, а объективно — это последняя глобальная литературная история перед распадом коммунизма, получившая международную огласку. Наряду с «делом Пастернака», «процессом Синявского и Даниэля». Я не зарываюсь, не сравниваю одну советскую мерзость с другой, однако это — факт.
П. О. Но она вообще рубежная, эта история. С одной стороны, раскол прошёл здесь, его невозможно стало замалчивать, но, с другой стороны, где-то чуть позже, по-моему, это — «Ловля пескарей в Грузии» у Астафьева. И другой скандал, уже на уровне Союза писателей СССР.
Е. П. Одна интересная деталь. Когда только появился «Метрополь», и первые дни скандала начались, была реакция того же Максимова, который сказал, что это с жиру бесятся литераторы, эти все аксёновы-ахмадулины. Есть стенограмма обсуждения «Метрополя» в Вестнике РХД, где говорится о том, что это эстетика модернизма, что там ничего нового нет. Не воспринимались там, например, стихи Сапгира того же. Но как только начались репрессии — всё. Тон мгновенно сменился — мученики за демократию. Мгновенно. И кстати замечу, что ко мне как к литератору претензий не было особых. Хоть и писал чиновный хам про «пьянство и половые извращения», но, тем не менее, мой литературный уровень оценивался довольно высоко на разных властных этажах. Парень, дескать, хороший, талантливый, из Сибири, просто попал не в ту компанию. Как-то одну редакторшу встречаю тогда, она говорит: «Ну что, Женя, нервы не выдержали, славы захотелось? Не захотел ждать, медленно, постепенно войти в литературу?.». Я говорю: «Чего мне ещё дожидаться, я двести рассказов написал, а пять — напечатали». Так что вот как было.
Ведь он был выверен, «Метрополь», что скрывать. Нельзя было формально придраться, что это, дескать, «диссидентская лавочка». Там ведь не было тогдашних патентованных диссидентов — Владимова, Войновича, Копелева. И это не случайность. Потому что иначе им было бы слишком легко объявить это прямой антисоветчиной. А тут для погрома им надо было делать сильные натяжки. Врать, подвирать, как в истории с «борцом-террористом» Искандером. Поэтому моральная правота была не у них, а у нас. Мы открыто всё делали, ничего не скрывали: на, читай, обсуждай, пожалуйста. За исключением того, что к тому времени альманах мы на Запад уже переправили. Но если бы здесь напечатали хотя бы пятьсот экземпляров, так мы бы дали отбой и не публиковали бы его в США, это уже была бы победа. Победа здесь…
П. О. Эта история показывает, что элиты дошли до маразма. Если бы даже напечатали не 500, а 5 000 экземпляров, то — что это было для такой страны, как СССР… С другой стороны, по сравнению с тем, что пошло публиковаться во второй половине восьмидесятых, это же несравнимо.
Е. П. Я бы не сказал, что элиты дошли до маразма. Скорее дошли до предела, за которым им уже нельзя было существовать, за ним начиналось уже саморазрушение. Смотрите — вот явление в альманахе Ахмадулиной, например. С прозой. Прозу она не могла опубликовать. Там же были напечатаны вещи даже у звёздных людей, которые они на родине не могли опубликовать, а за границей не хотели. Пьесы Аксёнова, которые и не ставились, и не печатались, считались какими-то модернистскими кунштюками. Рассказ Битова, отвергнутый редакциями… Весь Высоцкий, фактически это была первая его публикация огромная, до этого у него два стишка было напечатано, да и то в искажённом виде. Мне Ахмадулина сказала — как-то мы с ней беседовали — она говорит: «А мне к тому времени всё надоело, и я увидела, что-то не то происходит. Я в телевизоре появляюсь в мехах и каких-то перьях. Я решила, что эту вещь, раз я её напечатать не могу, отдам в альманах». У неё был рассказ «Много собак и собака». Во-первых, там про ГУЛАГ, про канал Москва — Волга есть кусок, а эстетически — Пруст такой. Так что это не распад элиты был, а самовыживание.
П. О. Я-то про элиту политическую говорю. И официальную в целом. Здесь же видите, что получается: «хвост начинает махать собакой». Я впервые с этим столкнулся, когда брал, и здесь то же самое: литераторы для разборок друг с другом используют партийные органы и КГБ. Не партия использует литераторов, а наоборот.
Е. П. Совершенно верно.
П. О. Если правящую элиту начинают использовать в своих целях люди, стоящие намного ниже её в этой иерархии, это означает, что вверху уже никакой идеологии не осталось.
Е. П. Это вы точно сейчас формулируете. Я об этом тогда так не думал, но это точная формулировка. Я вам ещё на одном примере это покажу, потому что меня неоднократно вызывали на «промывку мозгов» и Феликс Кузнецов, и Юрий Николаевич Верченко. Верченко, говорят, генералом КГБ был. Знаменитая персона, его все писатели знали, заместитель Георгия Мокеевича Маркова, оргсекретарь. Марков был Председателем правления Союза писателей СССР, эдакая королева английская, а Верченко — премьер-министр. Так с Верченко разговоры были примерно одни и те же — пиши покаянную. Но к Верченко у меня никаких претензий не было и нет. Потому что, как у Солженицына зэки говорят: волкодав прав, а людоед — нет. Потому что он — волкодав, он на службе, он — полицай. Жандарм. Он себя так соответственно и вёл. И ко мне у него личной неприязни не было. Это я твёрдо могу сказать. Наоборот, даже некая была ухмылка на лице — ух, ребята, крутят как.