Жизнь и судьба - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взглянул снизу на ударившего его: в глазах немца, как в глазах умирающей овцы, не было ни упрека, ни даже страдания, одно лишь смирение.
— Лезет, говно, завоеватель, — сказал полковник, обтирая об снег подошву сапога.
Смешок прошел среди зрителей.
Даренский почувствовал, как затуманилась его голова и что уже не он, кто-то другой, которого он знал и не знал, никогда не колеблющийся, руководит его поступками.
— Русские люди лежачих не бьют, товарищ полковник, — сказал он.
— А я кто, по-вашему, не русский? — спросил полковник.
— Вы мерзавец, — сказал Даренский и, увидя, что полковник шагнул в его сторону, крикнул, предупреждая взрыв полковничьего гнева и угроз: — Моя фамилия Даренский! Подполковник Даренский, инспектор оперативного отдела штаба Сталинградского фронта. То, что я вам сказал, я готов подтвердить перед командующим фронтом и перед судом военного трибунала.
Полковник с ненавистью сказал ему:
— Ладно, подполковник Даренский, вам это даром не пройдет, — и пошел в сторону.
Несколько пленных оттащили в сторону лежащего, и, странно, куда ни поворачивался Даренский, глаза его встречались с глазами сбившихся толпой пленных, их точно притягивало к нему.
Он медленно зашагал к машине, слышал, как насмешливый голос сказал:
— Фрицевский защитник отыскался.
Вскоре Даренский вновь ехал по дороге, и снова навстречу, мешая движению, двигались серые немецкие и зеленые румынские толпы.
Водитель, искоса глядя, как дрожат пальцы Даренского, закуривающего папиросу, сказал:
— Я не имею к ним жалости. Могу любого пристрелить.
— Ладно, ладно, — сказал Даренский, — ты бы их стрелял в сорок первом году, когда бежал от них, как и я, без оглядки.
Всю дорогу он молчал.
Но случай с пленным не открыл его сердца добру. Он словно сполна истратил отпущенную ему доброту.
Какая бездна лежала между той калмыцкой степью, которой он ехал на Яшкуль, и нынешней его дорогой.
Он ли стоял в песчаном тумане, под огромной луной, смотрел на бегущих красноармейцев, на змеящиеся шеи верблюдов, с нежностью соединяя в душе всех слабых и бедных людей, милых ему на этом последнем крае русской земли…
30
Штаб танкового корпуса расположился на окраине села. Даренский подъехал к штабной избе. Уже темнело. Видимо, штаб пришел в село совсем недавно, — кое-где красноармейцы снимали с грузовиков чемоданы, матрацы, связисты тянули провод.
Автоматчик, стоящий на часах, неохотно зашел в сени, кликнул адъютанта. Адъютант неохотно вышел на крыльцо и, как все адъютанты, вглядываясь не в лицо, а в погоны приехавшего, сказал:
— Товарищ подполковник, командир корпуса только-только из бригады: отдыхает. Вы пройдите к ОДЭ.
— Доложите командиру корпуса: подполковник Даренский. Понятно? — сказал надменно приезжий.
Адъютант вздохнул, пошел в избу.
А через минуту он вышел и крикнул:
— Пожалуйста, товарищ подполковник!
Даренский поднялся на крыльцо, а навстречу ему шел Новиков. Они несколько мгновений, смеясь от удовольствия, оглядывали друг друга.
— Вот и встретились, — сказал Новиков.
Это была хорошая встреча.
Две умные головы, как бывало, склонились над картой.
— Иду вперед с такой же скоростью, как драпали в свое время, — сказал Новиков, — а на этом участке перекрыл скорость драпа.
— Зима, зима, — сказал Даренский, — что лето покажет?
— Не сомневаюсь.
— Я тоже.
Показывать карту Даренскому было для Новикова наслаждением. Живое понимание, интерес к подробностям, которые казались заметны одному лишь Новикову, волновавшие Новикова вопросы…
Понизив голос, точно исповедуясь в чем-то личном, интимном, Новиков сказал:
— И разведка полосы движения танков в атаку, и согласованное применение всех средств целеуказания, и схема ориентиров, и святость взаимодействия — все это так, все это конечно. Но в полосе наступления танков боевые действия всех родов войск подчинены одному Богу — танку, тридцатьчетверке, умнице нашей!
Даренскому была известна карта событий, происходивших не только на южном крыле Сталинградского фронта. От него Новиков узнал подробности кавказской операции, содержание перехваченных переговоров между Гитлером и Паулюсом, узнал неизвестные ему подробности движения группы генерала артиллерии Фреттер-Пико.
— Вот уже Украина, в окно видно, — сказал Новиков.
Он показал на карте:
— Но вроде я поближе других. Только корпус Родина подпирает.
Потом, отодвинув карту, он произнес:
— Ну, ладно, хватит с нас стратегии и тактики.
— У вас по личной линии все по-старому? — спросил Даренский.
— Все по-новому.
— Неужели женились?
— Вот жду со дня на день, должна приехать.
— Ох ты, пропал казак, — сказал Даренский. — От души поздравляю. А я все в женихах.
— Ну, а Быков? — вдруг спросил Новиков.
— Быкову что. Возник у Ватутина, в том же качестве.
— Силен, собака.
— Твердыня.
Новиков сказал:
— Ну и черт с ним, — и крикнул в сторону соседней комнаты: — Эй, Вершков, ты, видно, принял решение заморить нас голодом. И комиссара позови, покушаем вместе.
Но звать Гетманова не пришлось, он сам пришел, стоя в дверях, расстроенным голосом проговорил:
— Что ж это, Петр Павлович, вроде Родин вперед вырвался. Вот увидишь, заскочит он на Украину раньше нас, — и, обращаясь к Даренскому, добавил: — Такое время, подполковник, пришло. Мы теперь соседей больше противника боимся. Вы часом не сосед? Нет, нет, ясно — старый фронтовой друг.
— Ты, я вижу, совсем заболел украинским вопросом, — сказал Новиков.
Гетманов пододвинул к себе банку с консервами и с шутливой угрозой сказал:
— Ладно, но имей в виду, Петр Павлович, приедет твоя Евгения Николаевна, распишу вас только на украинской земле. Вот подполковника в свидетели беру.
Он поднял рюмку и, указывая рюмкой на Новикова, сказал:
— Товарищ подполковник, давайте за его русское сердце выпьем.
Растроганный Даренский проговорил:
— Вы хорошее слово сказали.
Новиков, помнивший неприязнь Даренского к комиссарам, сказал:
— Да, товарищ подполковник, давно мы с вами не виделись.
Гетманов, оглянув стол, сказал:
— Нечем гостя угостить, одни консервы. Повар не поспевает печку растопить, а уж надо менять командный пункт. День и ночь в движении. Вот вы бы к нам перед наступлением приехали. А теперь час стоим, сутки гоним. Самих себя догоняем.
— Хоть бы вилку еще одну дал, — сказал Новиков адъютанту.
— Вы ж не велели посуду с грузовика снимать, — ответил адъютант.
Гетманов стал рассказывать о своей поездке по освобожденной территории.
— Как день и ночь, — говорил он, — русские люди и калмыки. Калмыки в немецкую дудку пели. Мундиры им зеленые какие-то выдали. Рыскали по степям, вылавливали наших русских. А ведь чего им только не дала советская власть! Ведь была страна оборванных кочевников, страна бытового сифилиса, сплошной неграмотности. Вот уж — как волка ни корми, а он в степь глядит. И во время гражданской войны они почти все на стороне белых были… А сколько денег угробили на эти декады, да на дружбу народов. Лучше бы завод танковый в Сибири построить на эти средства. Одна женщина, молодая донская казачка, рассказывала мне, каких страхов она натерпелась. Нет, нет, обманули русское, советское доверие калмыки. Я так и напишу в своей докладной Военному совету.
Он сказал Новикову:
— А помнишь, я сигнализировал насчет Басангова, не подвело партийное чутье. Но ты не обижайся, Петр Павлович, это я не в укор тебе. Думаешь, я мало ошибался в жизни? Национальный признак, знаешь, это большое дело. Определяющее значение будет иметь, практика войны показала. Для большевиков главный учитель, знаете, кто? Практика.
— А насчет калмыков я согласен с вами, — сказал Даренский, — я вот недавно был в калмыцких степях, проезжал всеми этими Кетченерами и Шебенерами.
Для чего сказал он это? Он много ездил по Калмыкии, и ни разу у него не возникло злого чувства к калмыкам, лишь живой интерес к их быту и обычаям.
Но, казалось, комиссар корпуса обладал какой-то притягательной, магнитной силой. Даренскому все время хотелось соглашаться с ним.
А Новиков, усмехаясь, поглядывал на него, он-то хорошо знал душевную, притягательную силу комиссара, как тянет поддакивать ему.
Гетманов неожиданно и простодушно сказал Даренскому:
— Я ведь понимаю, вы из тех, кому доставалось в свое время несправедливо. Но вы не обижайтесь на партию большевиков, она ведь добра народу хочет.
И Даренский, всегда считавший, что от политотдельцев и комиссаров в армии лишь неразбериха, проговорил: