Емельян Пугачев. Книга 3 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы знаем, что вместе с Кинзей и остатками своего воинства Емельян Пугачёв направился из села Ташлы в Башкирию. По дороге он получил известие о занятии Уфы Михельсоном и пленении Чики-Зарубина.
Как ни старался Пугачёв взбодриться, это ему не всегда удавалось.
Легче, кажется, пережить потерю отца-матери, нежели лишиться таких своих верных помощников, как Падуров, Шигаев, Горшков, Зарубин-Чика, Ваня Почиталин, старик Витошнов и другие. Сердце его томилось, однако на людях он держался бодро. И выходило это не потому только, что он того желал, но, главным образом, потому, что люди были для него как подпора одинокому дубу в бурю. Чем больше верных людей вокруг, тем крепче, спокойней сердцу.
— Не унывай, детушки! Не клони головушек своих… Весна идёт, а там и летичко. Бог велит, во здравии будем и с победой…
Небольшой Вознесенский завод, куда они прибыли, встретил царя-батюшку с честию. Чтоб снова «поставить на колеса» свою Военную коллегию, лишившуюся нескольких руководителей, Пугачёв пожаловал в секретари казака Шундеева, а в повытчики — заводского мастерового из хорошо грамотных раскольников — Григория Туманова.
Чернобородый, приземистый, с большими глазами и широкими крылатыми ноздрями, Туманов сразу внушил к себе доверие Пугачёва.
— Горные заводы наши рады будут, что вы припожаловали на Урал, батюшка, — было первым словом этого человека. — И помощь вам окажут в людях и в оружии.
— Верю, брат Туманов, верю! Да ведь и я так разумею. Люди заводские из крепких крепкие. Довольно присмотрелся я к ним. Да вот беда: как сражение, так и отхватят у меня сотни две. А пошто так? Ан дело-то, видишь ли, выходит просто… Как сшибка, иные помашут дубинками да и бегут врассыпную, как цыплята. Ну, а заводские, те до последнего бьются: кои ранение получают, кои смерть. Эх, кабы не они, заводские, да не казаки-молодцы, не выдюжить бы нам. Ась?
— Справедливы ваши речи, батюшка.
Повелением Пугачёва новые члены коллегии составили указы башкирским старшинам и заводскому населению о наборе вооруженных людей и о присылке их в стан государя. Указы подписывал Иван Творогов, к ним ставились сургучные печати с изображением Петра III.
Были также разосланы указы с требованием, чтоб население в окрестностях Челябинска и Чебаркуля готовило фураж и печеный хлеб «для персонального нашествия его величества с армией».
Пугачёв, забрав на Вознесенском заводе годных для службы людей, перешел на Авзяно-Петровский завод, покоренный прошлой зимой Хлопушей-Соколовым. Здесь он осмотрел тринадцать отлитых для него чугунных пушек, поблагодарил работных людей за старание, выдал им денег, а некоторым, как, например, дяде Митяю, и медали.
Вешая медаль на грудь дяди Митяя, Пугачёв говорил:
— Я тебя помню. Ведь ты у меня в Берде был. Сказывал мне про тебя Хлопуша, как ты с медведем да с капралом бился в тайге. И про то сказывал Хлопуша, как ты у старца праведного в землянке жил. А теперь вот ты главный здесь.
— Твоим веленьем, батюшка… Стараемся…
— Служи!
Прихватив с собой часть людей, провиант и сено, Емельян Иваныч двинулся дальше, к Белорецкому заводу. По причине весеннего бездорожья пушек он не взял, приказал доставить их в армию при первой возможности.
В Белорецком заводе Пугачёвцы провели всю пасхальную неделю. Первые два дня праздника было вдосыт попито-погуляно. Затем Пугачёв с горячностью взялся за дело. Кой-как налаженная Военная коллегия продолжала, с помощью старшины Кинзи Арсланова, рассылать по Башкирии манифесты и указы.
Отовсюду начали стекаться башкирцы, татары, заводские люди, калмыки, казаки, беглые солдаты. Емельян Пугачёв приступил к комплектованию и устройству новой армии. Ему усердно помогали в том Андрей Горбатов, а равно и полковник Творогов.
Однако, после Берды, с Твороговым начало твориться что-то неладное: он принялся почасту выпивать, даже под выговор батюшки себя подвел.
Заметно Творогов стал охладевать ко всей этой азартной игре в войну, к этой страшной, но заманчивой затее. Эх, видно, сам черт бросил его в руки «батюшки»! Сидёть бы Творогову со своей разлапушкой-женой в собственном, крепко налаженном доме, ведь достаток у него не малый, ведь он сотник был, а вот на, вот видишь, что подеялось. Ради каких это выгод он обрек себя на опасную скитальческую жизнь? Людям во вред, своей безрассудной голове на погубу. Мало ли у них сгинуло народу: где Шигаев, где Падуров да Горшков Макся, где Витошнов с Ваней Почиталиным. Эх-ма!..
Да и Стеша… Удавить бы ее, непутевую, только жаль… ведь она к его сердцу живой кровью приросла… Ну, допустим, батюшка есть прирожденный царь-расцарь, Творогову-то от этого не легче, нешто Творогов не знает, что Стеша вот как ублажала батюшку и навовсе согласна бы уйти к нему… Не зря же при всей любови его к изменнице Иван Александрович сколько раз принимался колошматить, трепать за длинные косы вероломную, ветреную Стешу. Да… Только тридцать два года ему стукнуло, а глянь — в черные кудри его стала вплетаться седина, и весь молодцеватый вид его начал как-то блекнуть, как в знойное лето степь.
Однажды в минуту душевного волнения подвыпивший казак непрошенно вломился в хибарку Горбатова, взял его за рукав и, задвигав бровями, молвил:
— Слышь, офицер, ваше благородие. Душа у меня чегой-то закачалась, сон пропал. Ответь по правде истинной: царь ли он, наш батюшка?
— Что ты, Иван Александрыч! — с возмущением вскинул Горбатов свое открытое чистое лицо, обрамленное волнистыми белокурыми, подрубленными по-казацки волосами. — Без сомнения, царь… В противном случае ужли ж я пошел бы за ним? Самый доподлинный Петр Федорыч.
— На мою стать, ежели он, верно, Петр Третий, уйти бы ему опять к римскому папе в сокрытие… Тогда и мы бы разбрелись по домам. А то ему и нам худо будет.
— А ты почему же, скажи-ка, пошел за государем?
— Я? А по глупству!.. Овчинников с Горшковым подзудили — иди да иди… Ну, а ты пошто из офицерского званья приник к мужичью?
— Отнюдь не по глупости, Иван Александрыч. Я, так сказать…
— С высокого барского ума? — насмешливо и раздраженно перебил Творогов, потеребливая свою темную бороду.
— Ну, уж с барского, — обиженно проговорил Горбатов. — Просто душа потянулась к государю, поскольку он свое знамя за бесправный народ поднял.
— Стало, народ ты пожалел? — Серые, хитрые, глубоко посаженные глаза Творогова ухмыльнулись. — А мне сдается, на вольную жизнь потянуло тебя, как осу на мед: всласть поесть да попить, в веселый марьяж с девками позабавиться… Вот ты из голодного Оренбурга-то и метнулся в нашу шайку… А теперь вот…
— Что?
— Попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй!
Горбатов неприязненно прищурился на Творогова.
— Обидно мне от тебя слышать это, Иван Александрыч! Ей-ей, обидно.
Ведь ты Военной коллегии судья и должность главного писаря до сей поры правишь. Нешто не ведомо тебе, что я выпиваю редко, а девки мне и на ум не идут? Да и зазорно было бы свою голову класть за такое добро… Ведь головы-то наши считаны, Иван Александрыч, расплаты не избежать нам. Ну что ж, ведь на это мы и шли с тобой. Так ли?
В офицерскую избу вечерние сумерки вплывали. На столе — склянка с чернилами, два гусиных пера, песочница, исписанные листы бумаги — списки новоприбывших: кто с чем пришел, есть ли конь, каково вооружение.
Творогов, все время стоявший возле офицера, покачнулся под ударами его слов — «не избежать расплаты», сел на скамью, опустил голову. Вздохнув и раз, и два, он уныло сказал:
— Все в гору, в гору с батюшкой-то лезли, а теперь под гору бежим…
Дермо наше дело, собачье дермо на лопате… От веселой нашей игры эвот я седеть зачал, — казак уставился напряженным взором в пол, омраченное лицо его окаменело.
— Не печалуйся, Иван Александрыч, на нашем пути еще не одна гора и не одна удача будет. Силы накопим, по России с дымом, с грохотом пойдем! А крестьянства там, в России-то, да всякого обиженного люда великое множество… Пусть простой народ знает, что и у него есть заступники, что он, бездольный, может голову поднять да правды себе потребовать. Наше дело взбудить спящих, внушить им это. Понял ли меня, Иван Александрыч?
Творогов вскочил с места.
— Ты, господин Горбатов, точь-в-точь как Падуров говоришь… Эх, ни в ком в вас разума настоящего нет, ни в ком! — выкрикнул он, насупился и, не простившись с хозяином, быстрым шагом вышел вон.
На улице рабочего поселка, во дворах, на огородах и за пределами Белорецкого завода почти та же картина, что и в Берде: пестрые толпы народа, верблюды, кони, сияющие сквозь сутемень златогривые костры, говор на разных языках, крики, смех. У костров казаки вприсядку пляшут.
Движется шагом конная сотня башкирцев, лошади вспотели, над ними легковейное облачко, они притомились в быстрой, недавней дороге.
— Эй, котора место бачка-осударь? Кажи дорога! — вопрошает вожак башкирской сотни.