Горбатый медведь. Книга 2 - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чаще всего цари, царицы и Распутины шли под руку тройками, лихо распевая. У большинства царей Николаев Вторых в руках была четвертная бутыль. Николаи Вторые одиночки шли то с водочной четвертной бутылью, то с виселицей-глаголем или с нагайкой, которой они, лихо размахивая, пугали стоящих вдоль плотины, требуя вернуть обратно престол. Один из царей сел верхом на монумент горбатого медведя и, устрашая мильвенцев, под общий хохот требовал подчинения.
Были цари и восседающие на тронах. Один трон несли капиталисты, помещики и генералы. Другой трон, поднятый на носилках, несли министры-капиталисты и два Керенских.
Самый заметный Николай Второй, которого изображал местный парикмахер и гример Общества любителей драматического искусства Чашкин, был загримирован с большим сходством. Чашкин, изображавший царя, сидел на золоченом кресле с двуглавым орлом на спинке. Кресло было установлено на черном катафалке под белым балдахином, залитым кровью. И этот черный катафалк везли не какие-то малоизвестные или просто неизвестные купцы, генералы. Катафалк с пением везли ряженые, которые так недвусмысленно напоминали мильвенскую «знать». Зрители легко узнавали купцов Чуракова и Куропаткина, провизора Мерцаева, Шульгина, протоиерея Калужникова, пристава Вишневецкого. Узнавались и лавочники, церковный староста собора, мильвенские чиновники… И многие другие, попавшие сюда, может быть, и несправедливо. Дотошными зрителями настойчиво искался в этой упряжке и не находился Турчанино-Турчаковский. Значит, он не из тех. Значит, и среди них есть такие, которые за Советы.
Тянущие и толкающие катафалк пели все, что приходило на ум. И веселое, и унылое, и погребальное.
Умеренно завистливый Маврикий Толлин огорчался, что ему ничего не пришло и не приходит в голову в этот последний день. Он тоже мог нарядиться и загримироваться кем-нибудь. На это Сонечка сказала:
— Замаскируйся, Мавруша, принцем, а я замаскируюсь Золушкой.
— Уже поздно. Не успеть. Да и где взять костюмы? Их же нужно шить.
— Нет, нет, нет… Ничего не нужно, — убеждала она как никогда певучим голосом. — Стоит только закрыть нам глаза и представить, что ты принц, а я — счастливая Золушка, и мы будем ими.
Лицо Сони опять было удивительно сияющим, и опять неизвестно почему. Кончики ресниц не были белы от мороза, и щеки тоже не были румяны. И полоска заячьего меха капюшона-капора не обрамляла ее лицо. Она была в материном белом пуховом платке с зубчиками. Может быть, зубчики делали таким невиданным ее лицо и глаза, удивительно похожие на глаза тети Кати. Не по цвету, а по теплу.
Идя кромкой плотины, Маврикий и Соня очутились в дальнем ее конце, где над тихим, спящим городом с улицами и переулками высятся поленницы саженных дров, запасаемых для котлов завода.
Соня подошла к Толлину совсем близко и стала лицом к лицу и снова назвала его Маврушей, как называли только тетя Катя да мать, и снова спросила, хочет ли он на одну минуточку стать принцем, и она тогда станет Золушкой.
Ее лицо теперь было так близко к его лицу, что мелкие падающие снежинки, оказавшись между лиц, тотчас же таяли и, высыхая на щеках, тонко пахли весенней оттепелью.
Сонечка закрывала глаза и оказывалась Золушкой, она чувствовала, что ее серенькие валенки становятся хрустальными туфельками, а мамин белый платок — тонким вуалем, и шубка, перешитая из бабушкиной шубы, превращается в воздушное платье с открытыми плечами.
А Маврикий боялся закрыть глаза. Боялся и шептал Соне, касаясь своими губами ее губ:
— Так может закружиться у тебя голова… И у меня тоже… Закружится так, что потом нам их уже не раскружить…
Соня открыла глаза. Они, сверкнув, погасли. Хрустальные туфельки стали валенками, а тонкое и пышное платье — шубой…
На улицах Мильвы еще долго шумела масленица, хотя уже наступил великий пост, начавшийся чистым понедельником.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
IВеликий пост всегда тянулся долго. Не коротким был он и на этот раз для тех, кто ждал весны, солнышка, тепла. Но для тех, кого пугали первые проталины, время неслось на полных рысях. Сидор Петрович Непрелов боялся пасхи. Он знал уже точно, что светлое Христово воскресение для него будет тяжким испытанием.
— Дума съедает думу, — жалуется он брату. — На стену готов лезть. Присоветуй хоть ты что-то, Герасим. Лапотники-однокашники, как грачи, ходят уже по полям, прикидывают, примеривают, как располосовать, раскромсать по клиньям нашу землю. Ухоженную. Унавоженную. — Сидор не сдерживает слез, капающих на бороду, начавшую седеть прошлой осенью.
— Я ничего не могу, — признается Герасим Петрович. — И никто ничего не может. Дело конченое. Мы не можем и не должны противиться…
— Конченое?.. — злобно переспрашивает Сидор. — Не должны?.. Не можем?.. Нет, можем! Должны!
— Как хочешь, а я умываю руки. Мне нужно думать о себе. Обещают пересмотр всех непригодных к воинской службе. Так ты уж смекай сам… А меня не впутывай.
Первый раз зло посмотрел Сидор Петрович на младшего брата.
— Буду смекать сам. И смекну. Мужик он хоть и сер, а на кривой его не объедешь.
Расстались братья холодно. Сидор Петрович стал прикидывать, примерять, взвешивать хитрость, которая пришла к нему вешним сном, божьей заботой, ангельским подсказом.
Как наяву пришел он во сне в «енералов» дом. Поклонился ему в пояс и сказал:
— Восподин енерал, или, как бы сказать, ваше гражданское превосходительство, слыхал я, что в вашем училище хотят учить по-ученому землю пахать, а земли нет.
— Нет, — отвечает Тихомиров. — Была, да тебе продал. А ты за нее все еще не все деньги выплатил.
— Об этом и речь, гражданин енерал. Слыхал я, что это больно вам. Что трёкнулись вы… И как бы промашкой почли продажу земель и мельницы.
— Снявши голову, по волосам не плачут, — говорит Всеволод Владимирович Тихомиров. И говорит уже не во сне, а в живой яви у себя дома, куда пришел Сидор Петрович Непрелов повторить свой сон и довести его до конца по божьему веленью, по вещему сновиденью.
— Это чистая правда. Только я пришел предложить вам возвернуть не одни волосья, но и всю голову.
— Как же так… Зачем вдруг… Да мне и нечем уплатить вам, — говорит Тихомиров, не понимая еще, что хочет предложить Непрелов.
А Непрелов выкладывает все, умалчивая об одной мелочишке:
— Декреты вы, конечно, читаете. Наверно, ваш сынок эти декреты набело переписывает и товарищу Ленину на подпись носит, — ищет он перехода к сути дела, испытующе следя за лицом Всеволода Владимировича. — А по земельному, стало быть, декрету положен отбор земель у нашего брата и подушный раздел их промежду малоземельными и вовсе безземельными. Это правильно. Пахарь должен пахать, а не у всякого пахаря есть пашня. Я за раздел. И руку могу поднять! И голос подать! Но только…
— Что только? — спрашивает Тихомиров, всматриваясь в лицо Непрелова, по которому не прочтешь, так ли думает этот бородач, как он говорит.
А говорит он резонно:
— Только хочу я спросить — все ли земли надо делить? И надо ли делить те земли, что слитно больше пользы Совдепу могут давать, а порознь лоскутья, и всё. К примеру, наше ферменное хозяйство взять, ваши бывшие примельничные угодья… Они стали хозяйством. Слитным. Цельным. Неделимым. Оно конечно, разделить можно. Мужики даже избы распиливали. Одну половину одному наследному сыну, вторую — второму. Все правильно. Только какая жизнь в полуизбе о трех стенах?
Всеволоду Владимировичу хочется скорее узнать, что нужно Непрелову. И он его спрашивает об этом.
— А нужно мне, — отвечает он, — чтобы мое хозяйство в неделимости служило вашему училищу, а не пласталось по клину и не растаскивалось по крохам. Кому польза от этого? Или, может быть, я не то?
— Нет, то. Совершенно то самое. Только скажите мне, как посмотрят на это крестьяне из Омутихи?
— Как они ни смотри на это, а у них в волости партейные головы есть. Сразу поймут, что губить ферму не резон. А что касаемо прибавки наделов мужикам, так мильвенских покосов не на одну Омутиху хватит. Не по сто же десятин на рыло будут наделять мужиков.
— Разве заводские покосы будут передаваться крестьянам? — спросил Тихомиров.
— А как же. Фабрики — рабочим, землю — мужикам. Товарищ Ленин ясно сказал. Нельзя же рабочему и завод и пашню. Это же хаповство.
Тихомиров задумался. Он понимал, что Непреловы, теряя налаженную ферму, не хотят, чтобы она перестала существовать единым хозяйством. Всеволоду Владимировичу невольно вспомнился чеховский «Вишневый сад». Вспомнился стук топоров. Вырубка деревьев и раздел большого сада на мелкие дачные участки. Сравнение несоизмеримо, но, кажется, сходство есть.