Всё, что у меня есть - Труде Марстейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Луиза заглянула к нам с родителями на второй день Рождества. Все время, пока она была у нас, ребенок спал, и я прошептала:
— Мне нужно будет взглянуть на него еще разок, хочу видеть его глазки.
Как будто мне это было жизненно необходимо. Я спросила тем же деланым шепотом, могу ли я подержать его, пока он спит.
— Ну конечно! — воскликнула Анна Луиза.
Малыш вытягивал и поджимал губки, сжимал ладошки в кулачки.
Интересно, вспоминала ли Анна Луиза о временах, когда ее братишка Пол Мартин был маленьким, теперь, когда у нее самой был ребенок. Родители души в нем не чаяли и были уверены, что все вокруг считают его таким же чудесным, каким он казался им самим. Но мы с Анной Луизой были обыкновенными подростками-оторвами, с вечной жвачкой во рту, нас интересовали только мальчики, шмотки и косметика. У них дома в подвальном этаже была комната, где по полу ползали пауки. Пол Мартин спал там, в кроватке на животе, поджав ножки и причмокивая пустышкой во сне. Мы устроились этажом выше с чипсами и карамелью и включили телевизор — там шел фильм ужасов «Психо» Хичкока, и мы врубили звук на полную мощность. Мы вскрикивали от ужаса, бросались друг в друга чипсами, мололи всякую чепуху, опрокинули лимонад и ругались из-за того, кто пойдет за тряпкой. Когда фильм закончился, мы выключили телик и тогда услышали тихие завывания Пола Мартина. Еще не придя в себя после фильма, потная и трясущаяся от ужаса, я спустилась по лестнице. Кровь прилила к щекам, рука ныла после того, как Анна Луиза ущипнула меня. Пол Мартин лежал на животике поверх одеяла, в комнате пахло отвратительно — он обкакался. Личико покраснело и опухло, тело содрогалось от икоты. Я отнесла его в ванную, положила на пеленальный столик под яркой лампой, и он снова принялся икать. Анна Луиза вошла и сказала: «Фу, какая вонь!» Она склонилась над раковиной и сделала вид, что ее тошнит.
Пол Мартин лежал с открытыми глазами, прижав ручки к голове, и следил за моим лицом, хлопая ресницами, пока я его мыла, периодически он вздрагивал всем телом от икоты. Отмыть его было непросто, пришлось подставлять под струю воды каждую складочку, и даже потом на полотенце остались коричневые пятна. Кровь стучала у меня в висках, голос дрожал, с мокрого полотенца в ванну текла бурая вода. Когда я надевала чистый подгузник, Пол Мартин показал на свой ротик и выговорил: «Сёся», что означало «соска» — это было одно из немногих слов, которые он уже освоил. Я обнаружила соску на полу под его кроваткой рядом с пыльным черным мужским носком.
Толлеф протирает кухонный стол, споласкивает тряпку, снова протирает и рассказывает мне о Рождестве в Мерокере с отцом-алкоголиком и матерью-неврастеничкой. В лице Толлефа отражается слишком много или слишком мало, есть в нем какой-то отпечаток трагизма или грусти.
— По крайней мере, там все предсказуемо, — говорит он, — отец всегда напивается в стельку по праздникам и выходным.
— Руар сегодня придет, — говорю я, и Толлеф кивает.
Я открыла бутылку вина, отыскала начатую упаковку арахиса, пересыпанного мелкой солью. Я сменила постельное белье, вытерла пыль, приняла душ, побрила подмышки и надела то, что больше всего нравится Руару, за что я удостаивалась от него комплиментов: белая блузка, красная короткая юбка и черные колготки. Толлеф говорит, что сестра, которая недавно родила ребенка, отказалась приехать домой на праздники.
— Маму это привело в отчаяние, — вздыхает он. — Она не может ничего изменить, у нее нет никакого влияния на отца.
— Ужасно, — отзываюсь я. — Не понимаю, почему она просто не выставит его, — я машу рукой, словно вышвыриваю кого-то вон. — Если он сам не в состоянии справиться с этим.
— Вот именно, он не в состоянии, так что выставить его из дома ведь значит просто выкинуть на лютый мороз; пить от этого он не бросит, разве что просто замерзнет насмерть.
— Но сестру твою тоже жалко, — говорю я.
Масло тает, пока я намазываю его на хлеб. Сверху я кладу кусок омлета и откусываю сразу треть бутерброда. Толлеф в принципе сносно готовит, особенно простые блюда из того, что есть в холодильнике. Он никогда не выбрасывает еду.
— Я не думаю, что он когда-нибудь сможет завязать, — продолжает Толлеф. — По-моему, это просто выше его сил.
Над маленьким светло-голубым столиком висит плакат с названиями трав: базилик, лавровый лист, французская петрушка, зеленый лук, укроп, любисток, иссоп, мята.
— А сам-то он не раскаивается, не сожалеет? — спрашиваю я.
— Согласись, было бы глупо сожалеть о чем-то и продолжать делать то же самое снова и снова, — говорит Толлеф. — Да нет, вряд ли. Правда, он искренне и глубоко себя презирает, хотя внешне это не заметно. Но я думаю, мама знает об этом.
Когда я переступила порог дома Элизы и Яна Улава или, скорее, только вошла в калитку, мне ужасно захотелось рассказать Элизе о том, как мне живется. Элиза поблагодарила за гвоздики и поставила их в голубую вазу. У меня было не так много времени: Ян Улав ушел покупать елку, а мне вскоре нужно было возвращаться к родителям. Юнас спал наверху, а Стиан лежал на животе на коврике и обсасывал резиновую игрушку. Гвоздики едва поместились в вазу, и Элиза еще раз поблагодарила за цветы. Сахар она держала в желтой вазочке, чайные пакетики — в голубой коробке; над кухонным столом абажур из глазурованной керамики с голубыми гроздьями винограда и желтыми лимонами. Я легла на пол рядом со Стианом, он подвинулся и всем своим видом показал, что хочет прижаться ко мне. Я обняла его за шею, волоски на затылке оказались на удивление жесткими.
— В больницу приносят столько гвоздик, — сказала Элиза. — Не знаю, почему-то почти все посетители покупают именно их.
Из окна в комнате был виден угол родительского дома. Пока помогала Элизе уложить миндальные пирожные в коробку, я рассказала ей о Руаре.
— Хм, — произнесла Элиза. — Теперь я беспокоюсь за тебя.
Дверь распахнулась,