Бунин без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Алексеевич Бунин:
Я прожил почти полвека. Но мне когда-то сказали это — то, что я родился в таком-то году, в такой-то день и час: иначе я не знал бы не только дня своего рождения, — а следовательно, и счета прожитых мною лет, — но даже и того, что я существую в силу именно рождения. Да и вообще странна основа моей жизни: стоит мне мало-мальски задуматься над этой жизнью — тотчас же непонимание, ничем не разрешающееся удивление. Это как когда смотришься в зеркало: что это такое, кто это такой, которого я вижу, который есть и о котором я думаю, и кто собственно на кого смотрит? Опасное занятие, с ума можно сойти.
Полагают, что лишь человек дивится своему собственному существованию и что в этом его главное отличие от прочих темных существ, которые еще в раю, в неведении, в недумании о себе. Если так, отличие немалое. Надо только прибавить, что и люди отличаются друг от друга — степенью, мерой этого удивления. Что до меня, то повторяю: я отмечен этим свойством очень явственно [31, 383–384].
Иван Алексеевич Бунин. 20 февраля 1911:
Я именно из тех, которые, видя колыбель, не могут не вспомнить о могиле. Поминутно думаю: что за странная и страшная вещь наше существование — каждую секунду висишь на волоске! Вот я жив, здоров, а кто знает, что будет через секунду с моим сердцем, которое, как и всякое человеческое сердце, есть нечто такое, чему нет равного во всем творении по таинственности и тонкости? И на таком же волоске висит и мое счастье, спокойствие, то есть жизнь, здоровье всех тех, кого я люблю, кем я дорожу даже больше, чем самим собою… За что и зачем все это? [54, 83]
Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Из дневника:
17 мая 1930. За обедом разговор о смерти. Ян возмущается обрядами. — «Умер человек и как можно быстрее его увезти. Я хотел бы, чтобы меня завернули в холст и отправили в Египет, а там положили бы в нишу на лавку и я высох бы. А в землю — это ужасно. Грязь, черви, ветер завывает». Говорил он об этом с изумительным спокойствием. Говорил, что не может видеть крепа [55, 178].
Вера
Иван Алексеевич Бунин:
Как только я узнал из книжечки какого-то протоиерея Рудакова, что был некогда «рай или прекрасный сад», и увидел на картинке «древо познанья добра и зла», с которого кольцами свивается на длинноволосую, нагую Еву искуситель, я тотчас же вообразил, почувствовал, да так и остался на весь век с чувством, что я был в этом «прекрасном» саду [34].
Борис Константинович Зайцев:
Не хочу сказать, что был для него закрыт высший мир — чувство Бога, вселенной, любви, смерти, — он это все тоже чувствовал, особенно в расцветную свою полосу, и чувствовал с неким азиатско-буддийским оттенком. Будда был ему чем-то близок. Но вот чувство греха, виновности вполне отсутствовало [22, 398].
Иван Алексеевич Бунин:
12 февраля 1911 г., ночью, в Порт-Саиде. ‹…› Суздальская древняя иконка в почерневшем серебряном окладе, с которой я никогда не расстаюсь, святыня, связующая меня нежной и благоговейной связью с моим родом, с миром, где моя колыбель, где мое детство, — иконка эта уже висит над моей корабельной койкой. «Путь Твой в море и стезя Твоя в водах великих и следы Твои неведомы…» Сейчас, благодарный и за эту лампу, и за эту тишину, и за то, что я живу, странствую, люблю, радуюсь, поклонюсь Тому, Кто незримо хранит меня на всех путях моих своей милосердной волей, и лягу, чтобы проснуться уже в пути. Жизнь моя — трепетное и радостное причастие вечному и временному, близкому и далекому, всем векам и странам, жизни всего бывшего и сущего на этой земле, столь любимой мною. Продли, Боже, сроки мои! [11, 423]
Николай Алексеевич Пушешников:
20 апреля 1918 года. Вечером опять у Ивана Алексеевича. Он только что пришел из церкви. Глаза заплаканы.
— После всей этой мерзости, цинизма, убийств, крови, казней я был совершенно потрясен. Я так исстрадался, я так измучился, я так оскорблен, что все эти возвышенные слова, иконостас золотой, свечи и дивной красоты песни произвели на меня такое впечатление, что я минут пятнадцать плакал навзрыд и не мог удержаться. Все, что человечество создало самого лучшего и прекрасного, все это вылилось в религию… Да, только в редкие минуты нам дано это понимать [33, 164].
Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:
10/23 января ‹1922›. Ночью вдруг думаю: исповедаться бы у какого-нибудь простого, жалкого монаха где-нибудь в глухом монастыре под Вологдой! Затрепетать от власти его, унизиться перед ним, как перед Богом… почувствовать его как отца… [55, 62]
Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:
20 сент./3 окт. 1922. Поет колокол St. Denis. Какое очарование! Голос давний, древний, а ведь это главное: связующий с прошлым. И на древние русские похож. Это большое счастье и мудрость пожертвовать драгоценный колокол на ту церковь, близ которой ляжешь навеки. Тебя не будет, а твой колокол, как бы часть твоя, все будут и будет петь — сто, двести, пятьсот лет [55, 78].
Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Из дневника:
9 февр. 1923. За обедом говорили с Яном о загробной жизни. Ян верит в бессмертие сознания, но не своего я [55, 89].
Нина Николаевна Берберова:
Будучи абсолютным и закоренелым атеистом (о чем я много раз сама слышала от него) и любя пугать и себя, и других (в частности, бедного Алданова) тем, что черви поползут у них из глаз и изо рта в уши, когда оба будут лежать в земле, он даже никогда не задавался вопросами религии и совершенно не умел мыслить абстрактно [10, 295].
Никита Алексеевич Струве:
Верил ли Бунин во что-нибудь? Конечно, он верил в слово, в писательство, в красоту природы, в себя, в свою литературную ценность. Но за всем этим великолепием ‹…› скрывался мучительный страх, страх смерти, уничтожения, небытия. ‹…›
Умом своим Бунин верил в Бога, но сердца своего ему не отдал [50, 249–251].
Андрей Седых:
[Бунин] был совершенно непримирим (в вопросах религиозного характера. — Сост.), ни на какие компромиссы не шел; между прочим, он Блока возненавидел в значительной степени за его богохульство в «Двенадцати». Этого он совершенно не переносил [5, 210].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма А. Седых. 18 декабря 1949 г.:
P. S. Вы не должны огорчаться за Блока. Это был перверсный актер, патологически склонный к кощунству: только Демьян Бедный мог решиться на такую, например, гнусность, как рифмовка (в последнем мерзком куплете «Двенадцати») — мне даже трудно это писать! — рифмовка «пес — Христос». Только последний негодяй мог назвать Петра Апостола (пришедшего в Рим на Распятие — и потребовавшего, чтобы Его распяли вниз головой, ибо Он считал, что недостоин быть распятым обычно, так, как распят был Христос) «дураком с отвислой губой», а Блок именно так и написал: «дурак с отвислой губой Симон удит рыбу». И это — о Петре, красота души котрого даже увеличивала эту красоту, — вспомните, как горячо кинулся защищать Христа (ухо отсек), как отрекся трижды от Него и как плакал потом… [43, 209–210]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});