Кроме тебя одного - Сергей Стешец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неужто он сам, по собственной воле выбрал жизнь бича, неужели он думает, что живет праведно, не принося зла другому?
Паршивые мозги — они докучают ему больше, чем все людишки, окружающие его, вместе взятые! Ему захотелось напиться, напиться до полного отрубона, до бесчувствия, чтобы ни зла, ни обид не помнить, чтобы черный провал без картин прошлого и настоящего, напиться так, как он пил в Свердловске после ограбления, когда боялся возвращаться в Липяны еще более горьким неудачником, чем уезжал оттуда, а без возвращения, без документов, без бумажек бездушных он не мог считаться нормальным гражданином страны, «где так вольно дышит человек». Он может быть только бичом Кешкой без роду и племени, свободным ребенком природы, до которого никому нет дела. Ведь даже как злостного неплательщика алиментов его не будут разыскивать, потому что он знал гордый характер Веры — она измучает себя работой до смерти, но не станет ждать от него подачки.
«Ну как же они будут без меня?» — думал он там, в Свердловске, в перерывах между запоями, пока не решился возвратиться в Липяны. Он собрал около ста рублей, но любезный Федор Иванович, проповедовавший всеобщее равенство, не потерпел Кешкиного богатства и по идейным соображениям спер все его деньги. Это был финиш, конец всех благих намерений Геннадия Мануйлова. Он устал бороться с обстоятельствами и решил больше не зависеть от них.
Во время обеда возвратился с центральной усадьбы совхоза Арнольд. С кузова машины он сбросил избитого и связанного Булата. Сбросил, как куль с песком.
— Оттащите этого джигита в свой отель — пусть оклемается! — приказал он бичам. — Я же сказал, что под землей найду!
Булат стонал и смотрел на Раткевича с такой ненавистью, как его древние предки-мусульмане на неверных. Казалось, дай сейчас этому бичу топор, и он надвое рассечет Арнольда. Никогда не видел Кешка Булата таким.
Что же случилось — мало ли кто в Жаксах пинал этого безответного и очень нечистоплотного бича? Как паршивый шакал жил Булат, но в нем хранился маленький огонек, пусть не огонек — искорка веры в сурового мусульманского бога Аллаха, по которой потоптался Арнольд. Как много значит даже маленькая вера, если такой тщедушный, никчемный человечишко восстал. А во что верит он, Кешка, и способен ли бросить кому-нибудь вызов?
К нему пришла шальная мысль: подойти к Арнольду и не ударить его, нет, — врезать смачную пощечину на глазах верного ординарца его Борьки, на глазах дружбанов своих — бичей и смуглой толстушки, которая приехала вместе с Раткевичем, видимо, в качестве повара. Он представил, как ошалеет от неожиданности бригадир, как откроет в изумлении свой противно-слащавый рот. Кешка подойдет и врежет ему пощечину, и пусть потом его пинают, убивают, это даже хорошо, если его убьют, потому что он хотел бы умереть после того как даст пощечину Арнольду.
Кешка так думал, но в это время тащил вместе с Митяем Булата в фуражный склад и боялся посмотреть на Раткевича, чтобы тот, не приведи господь, не угадал его мысли.
И снова тяжелая и невыносимо нудная работа: набросать в ящик песка, перемешать его с цементом, натаскать из бочки воды, а потом замешивать раствор, надрывая пупок, гонять из края в край ящика тяжелую массу, засасывающую лопату. Простенькую бетономешалку бы сюда, но ее днем с огнем не сыщешь в этих степях, и Кешка вынужден строить светлое будущее для свиней, наживая трудовой горб. Вот она, бича свобода, в полной своей красе. А он мог бы несчастные эти полтораста рублей в месяц заработать, играя с детишками в футбол.
Волочась с ведрами в кормоцех, Кешка подумал, что ночью тоже, как Булат, сбежит в Жаксы. Будет жить на вокзале, собирать бутылки, калымить по мелочам — много ли ему надо? Но он знал по собственному опыту, что на вокзале он будет скучать без шабашки и ругать себя последними словами. Нет, шабашка, пусть даже с ее изнуряющей «пахотой» — какая-то заразная болезнь, которая каждый раз дает рецидив, как только наступает лето.
В кормоцехе, сидя на перевернутых ведрах, курили Короткий и Курлович.
— Сергей Петрович, дайте закурить, пожалуйста! — попросил Кешка.
Яшка захохотал, едва не свалившись с ведра.
— Во дает! «Сергей Петрович»!
Курлович смутился, поспешно протянул Кешке сигарету.
— Пошутил я давеча. Серегой меня зови.
А Кешке — один черт. Он может Курловича и Его Превосходительством звать, если тому так нравится — от бича не убудет. Он присел у дверей кормоцеха на кирпич. От ворот тень падает, из-за угла свежий ветерок налетает — хорошо. С запада, со стороны Аральского моря тучки сизые подплывают, может быть, к вечеру соберется дождь — редкий гость в июльской степи. Кешка любил степные дожди — короткие и бурные, они всегда были кстати, потому что изнемогала от жары земля, умирали травы, а людям и зверью надоедало перемалывать песок на зубах.
— Ты чего полез на рожон? Это дерьмо, Булата, пожалел? — услышал Кешка голос Короткого.
Кешка насторожился: к чему он такой вопрос Курловичу задал? Значит, во время обеда между шабашниками произошел крупный разговор.
После паузы Серега ответил ему:
— Дело не в биче этом. Надо уважать чужие национальные традиции. Не захотел Булат на свиноферме работать — ну и бог с ним.
— Ты хоть кумекаешь, для чего нам бичи нужны?
— Дешевая рабсила — для чего же еще?
— Эх ты, голова — два уха, хоть и педагог. Да на хрен нам их работа! Они нужны, чтобы главному экономисту наша зарплата поперек горла не стала. Раздели шесть тысяч на четверых — по полторы будет? Кто тебе за месяц столько отвалит? А на восемь? — объяснил Яшка.
— Пусть так. Но уподобляться зверю…
— Ты чего в шабашку погнал? За башлями? А их ты своими ручками не сделаешь, если Арнольд мозгами не пораскинет. Так уж молчи в тряпочку!
— Если бы тебя Арнольд так отделал, что бы ты сказал? — спросил Курлович.
«Ну и дотошный!» — уже без неприязни подумал Кешка.
— Пробовал как-то раз, — засмеялся Короткий. — С тех пор зарекся.
— Ты можешь за себя постоять, а Булат не может.
— Ну и пусть его метелят, если он — дерьмо! Здесь шабашка, а не детский сад.
— Шабашка, но не концлагерь.
— Кончай, Серега, политучебу. Ты, как свояк, знаешь нрав Раткевича. Зря запасных очков не взял.
Хотел бы Кешка сейчас увидеть лицо Курловича — ему-то, видно, по очкам редко доставалось.
— Допустим, я Арнольда не боюсь. Хотя бы потому, что свояк его. Но то, что он скотина, не сказать ему не мог.
— Не понимаю я тебя. Стоит ли из-за бича нервы тратить, портить отношения?
— А ради чего их стоит тратить?
— Ради башлей. Кешка, раствор! — оборвал философский спор Яшка.
Но он лишь паузу сделал, чтобы практическим примером добить Курловича. Когда Кешка пришел с ведрами, Короткий спросил у него:
— Кешк! Если бы тебе сказали: прощаем тебе подзатыльник, но вечером остаешься без бормотухи?
— Нет уж — пусть лучше подзатыльник, — честно ответил Кешка.
— Вот и вся их философия, — злорадно подытожил Короткий.
Кешке показалось, что Курлович смотрит на него с таким удивлением, будто инопланетянина увидел. Эх, дорогой Сергей Петрович! Чистеньким-то легко жить. А ты попробуй, в грязи вывалявшись! И все-таки Курлович — случайный человек в шабашке, это уж точно. Не для фраеров это занятие.
К вечеру Курлович заметил, что Кешка еле ноги таскает, и совершил поступок, одинаково неожиданный и для бича, и для Короткого.
— Штукатурить можешь? — спросил он Кешку.
— Еще как!
— Давай я тебя сменю.
Яшка лишь присвистнул, изображая этим — какой безнадежный дурак Курлович, а у Кешки руки задрожали от волнения, когда он взял мастерок. Непонятно ему все то, что говорит и делает Сергей, не привык он к таким людям, которые ради другого — себе во вред, но он был благодарен Курловичу. А может, тому просто надоело махать мастерком да теркой шуркать? Может, ему разнообразия захотелось?
Кешка давно не верил в добро и считал Сашку-кочегара самым лучшим человеком на этой планете. А ведь раньше, лет восемь назад, он и сам мог поступить подобно Курловичу. Нет, не поставил знака равенства между собой и ним, Кешкой, Серега, но он дал понять, что жалость, сострадание — не худшие из человеческих качеств. Он пожалел Кешку, но бич не разозлился, не полез в бутылку, как было с ним еще вчера, сегодня утром, потому что сделал это Курлович естественно, ничем не подчеркнув своего превосходства.
Вечером, выпив по бутылке бормотухи, измотавшиеся за день бичи мгновенно уснули. В фуражном складе стоял храп.
Кешка, спавший с поджатыми к груди коленками, был похож на большого ребенка, которого сон застал врасплох, во время игры. Он и на самом деле в эту минуту был ребенком, потому что снилась ему мама. Будто пришел он откуда-то голодный и уставший к себе домой, и дверь ему открыла еще молодая мать со своей извечно грустной улыбкой. «Господи! Исхудал-то как!» — всплеснула руками мать. Кешка прошел в хату. В ней все, как и раньше было: стол, кровать, диванчик, шифоньер, печь. На печи в нижней рубахе и кальсонах, свесив босые волосатые ноги, сидел знакомый Кешке мужик. «А это кто на печи сидит?» — спросил он у матери. «Так Потапенко это. Я с ним живу теперь. Ты не узнал разве?» — «Проходь, проходь!» — приказал ему Потапенко. Кешку парализовало от страха — он вспомнил вдруг, что и мать, и Потапенко — мертвые. Он хочет закричать, хочет из хаты выскочить, а мать крепко за руку держит его, ведет к столу, ласково выспрашивая: «А как там внучек мой, Вовочка? Не хворает ли? Я ведь его не видела совсем, ты приведи его». Кешка вырывается и не может вырваться. «Пойдем, сыночек, я тебя в бадейке искупаю. Весь-то грязью зарос, а еще взрослый мужчина!» А Потапенко на печи хохочет: «Грязный! Грязный он!»