Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он теперь все узнавал, и он стыдился себя.
Метастазы, думал он, четвертая стадия, уже метастазы. Тошнит, и за живот держится. Позвоночник уже поражен, ведь он еле ходит. А мозг? Мозг, может, нет еще; но скоро, скоро.
Он вымыл сына дочиста, до скрипа, и опять, как раненого на войне, взвалил его себе на плечи и поволок в гостиную. Диван, обитый фальшивым гобеленом, вот ты и пригодился. Он заботливо уложил его на высокие подушки, чтобы сердцу было легче работать, и дышать было легче. Щеткой-лентяйкой натер полы. Открыл все форточки. Ветер гулял по квартире. Он одел сына во все чистое, лежачего, его аккуратно побрил, сел рядом с ним и умиленно глядел на его гладкое худое лицо и бессильные уродливые руки, спокойно лежащие поверх одеяла.
Он спросил сына, как же он попал домой. Сын хрипло выдавил: так дверь же была открыта, я нажал на нее, она подалась. Сказал, попытался усмехнуться, не смог и закашлялся. Матвей положил на журнальный столик стопку салфеток. Вытер салфеткой сыну губы. Все оказалось до обидного просто. Он забыл закрыть на ночь дверь, вот в чем разгадка. Плохой признак. Цветущий атеросклероз. И будет прогрессировать. Никуда не денешься.
Ты полежи тут один, без меня, поспи, отдохни, бодро сказал он сыну, я сейчас в больницу, потом в магазин, потом быстро домой. "А ты что, до сих пор работаешь?" – клокоча легкими, спросил сын. Матвей так же бодро ответил: да, работаю! оперирую мало, больше консультирую! молодым врачам помогаю! "Ученики, вот оно как", – выхрипнул сын то ли почтительно, то ли презрительно. Замолк, громко дышал. Матвей натягивал перед зеркалом шерстяную безрукавку, пялил пиджак. Я сейчас, сейчас! Я скоро!
Он и правда скоро вернулся. Больница промелькнула перед его глазами давним стеклянным, хлорным сном. У него дома теперь жило и страдало настоящее, а больница смеялась над ним одним многоглавым призраком, белым стерильным осьминогом. Он не помнил, что и как объяснял главному врачу. Видел чьи-то глаза, в них плескалось холодное сочувствие. Чьи-то руки тащили капельницу, совали ему картонную коробку, он открыл крышку, в коробке лежали лекарства: ампулы для внутривенных вливаний, таблетки, порошки. Он поклонился, как на сцене. Так кланяется нищий дающей руке, богатой.
Шел домой: в одной руке капельница, в другой сумка – со снадобьями, мясом и овощами. Больной теряет силы, ему нужно много мяса! Яйца, помидоры, огурцы! Что, если сварить ему густые, с чесноком, щи из синей капусты? А может, борщ? Матвей борщ никогда не варил. Он все эти годы, живя один, питался плохо и жестоко: варил себе картошку, отваривал пошлые сосиски, жевал репчатый лук, откусывая прямо от луковицы, чтобы не повыпали зубы. Пил чай, пил кофе, заглатывал, как удав, пирожные. Не кулинар, не повар, просто одинокий мужик, и зачем ему нянчиться с самим собой?
Но тут была иная картина. Он поставил капельницу рядом с диваном, подмигнул сыну. Сын глядел непонимающе, опять кашлял. Уже сам хватал салфетки со столика и вытирал рот. С кухни доносилось лживое бодрое пение отца. Отец впервые в жизни готовил обед из трех блюд. Щи убежали, воняло подгорелой капустой, курица пережарилась, масло на сковороде воспламенилось, и язык пламени весело достиг закопченного потолка. Матвей совал сковороду под кран. Тихо матерился. Горелая курица раздвигала беспомощные черные ножки. Из ложки в тарелку щей лилась сметана, закрашивая белой зимой летний обман. Он не встанет, шептал себе Матвей, он же не встанет, я буду кормить его с ложечки. Матвей поставил щи на столик и кормил сына из ложки. Сын послушно разевал рот. По его голому лбу змеились сухие русла морщин. Лоб страдал, а рот покорно ел. Разделение труда. Руки Матвея сновали от тарелки ко рту сына и обратно.
Он кормил его, как кормят младенца.
Потом он отнес грязную тарелку на кухню, тщательно вымыл руки, открыл коробку с лекарствами, подготовил капельницу. Сын глядел круглыми, совиными глазами. Молчал. Отец положил его тощую узловатую руку на подушечку-думку, щупал пальцами сгиб руки, искал вену. Нашел. Первый раз плохо проколол; иглой искал вену внутри, сын морщился от боли. Отец вынул иглу и повторил попытку. Попал. Открутил колесико системы. Раствор капал размеренно, медленно. Лежи спокойно, рукой не шевели. Я и не шевелю. Это хорошее лекарство? Очень хорошее. Дорогое? Я взял его в больнице. Бесплатно? Это неважно. Я жизнью всей, может, за это лекарство заплатил.
Раствор медленно капал, проникал в еще живую кровь и навек уходил в красные подземные реки. Далеко над крышей, в небесах, гас день и зажигалась новая ночь. На столике близ изголовья лежали одноразовые шприцы, ампулы, капсулы, скатывались на пол круглые бусины драгоценных таблеток.
Сын то спал, то просыпался среди ночи, кряхтел и клокотал, кашлял, выкашливая из сгнивших внутренностей все, что мешало ему жить: неведомые любови и неведомые предательства, неизвестные ужасы, непонятные клятвы и давно утертые слезы, проклятые чужие, наглые приказы и благословенные прощенья и прощанья. С кашлем наружу выходило все, что составляло обманный смысл его жизни; точнее, выходил он сам, а кто заступал его место, он этого не знал. И не хотел знать.
Кошки в ночи жалобно мяукали и царапали черными когтями фальшивый гобелен.
Отец швырял использованные шприцы в мусорную корзину. Перекатывал сына на бок, вытаскивал из-под него грязную простыню, совал ему под спину чистую. Сынок, как же ты ко мне дошел? Бать, я помнил адрес. Я же не дурак и не козел. Сынок, а почему же ты за все эти годы ни разу не позвонил? не написал? где ты, как ты… Бать, только вот этого не надо. Не терзай меня, а? Значит, не до того было. Все эти годы, сынок, не до того?
Сын повертывал голову на подушке. Глаза его потухали. Вспухшие веки налезали на белки. Он слепо косил из-под век, и Матвей будто смотрелся в зеркало: когда он так косил, он становился слишком похожим на отца. Отец узнавал в сыне детские черты, но узнавал и неузнаваемое, а порой узнавал и себя, и даже деда,