Новый Мир ( № 3 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он себя, конечно, поедом ел. Свинья, отребье. Девушка была всем хороша. А он, быдло, варвар, как тать вошел в дом, напакостил там, удрал. Охлопков возражал, что ничего такого уж страшного, он поступил честно, вот если бы воспользовался ее готовностью, ее слабостью, а потом бы сделал ноги... ну, тогда да. А может, ей кроме этого ничего и не надо было? — внезапно спросил Зимборов. Охлопков поперхнулся. Но ты же говорил... положительная... и все такое. Да, говорил. Но кто их разберет, что им нужно. В общем, я заявил родственнице, чтобы она больше не лезла. Что я, племенной бычок?
Вечером из зала в фойе доносились звуки документального фильма: “К Рождеству доехали до Нагара, по-русски — Вышгород. Еще не перешли Беас, из Катрайна увидели высоко на холме дом. Вот там и будем жить”. Охлопков специально пришел пораньше, чтобы посмотреть этот документальный фильм, но ему не давала уйти в зал билетерша, жаловалась на порядки, царящие в кинотеатре, на интриги сменщицы, на случаи позорной расхлябанности с оформителем... или взять плотника, который никак не может починить двери, стулья, ибо редко бывает трезв, хотя и человек еврейской национальности, его все царем Соломоновичем зовут, но тот же был мудр? и вряд ли позволял себе лишнего?.. У него было семьсот жен, ляпнул Охлопков и пожалел об этом. Седая билетерша в меховой безрукавке, в оренбургском платке еще больше оживилась. В этот вечер она была в припадке словоохотливости. А из-за двери слышалось: “Подобает быть живописцу смиренну, кротку, благоговейну, не празднословну, не смехотворцу, не сварливу, не завистливу, не пьянице, не грабежнику, не убийце, наипаче же хранить чистоту телесную и душевную...” Но и билетерша что-то говорила; долго одевалась, искала в шкафу какую-то вещицу, наконец нашла, вышла. Охлопков заглянул в зал, увидел последние кадры: остробородый старик у своего индийского дома.
Журнал окончился, и началась индийская мелодрама.
II
В трамвай вошел мужчина в синей куртке, кожаной засаленной кепке, сбитой набекрень, под мышкой он держал голое зеркало. Большое, прямоугольное зеркало. Мужчина был пьян. Одной рукой он вцепился в блестящий поручень, из другой не выпускал хрупкий прямоугольник, отражающий посторонившихся пассажиров, окна, столбы и провода и даже кусок дома, другого дома, кроны деревьев, балкон с бельем. Мужчину мотало. Бабушка с внуком встали со своих мест и ушли в дальний конец вагона, внук рвался назад, зло дергал бабушкину руку, но та с ужасом косилась на зеркало, бликующее, переливающееся, пульсирующее, как живое существо, и крепко сжимала детскую руку. Никто ничего не говорил. Все только смотрели и иногда неожиданно видели свое лицо в одной из частей прямоугольника, перехваченного рукой в синем. Или туловище в своей куртке, в своем пальто. Или поднятую к поручню руку. Впрочем, трудно было сразу угадать, чья это рука.
В трамвае все как бы остановилось, застыло. Тем не менее трамвай продолжал движение. Человек с зеркалом тупо смотрел. Зеркало ловило осенний свет, лица, руки. В нем никогда не отражалось столько персонажей. Человек не обращал на окружающих ни малейшего внимания. Где он взял это зеркало? Украл? Кто-то подарил? Продал за бутылку? Надо было хотя бы чем-то обернуть его. А может, спьяну он потерял бумагу.
Остановка. Человек с зеркалом стоит у средних дверей, и все предпочитают выходить в передние и задние; какой-то пожилой мужчина хотел было войти, но, увидев человека с зеркалом, попятился и даже не попытался попасть в этот трамвай через другие двери. Двери заскрипели, расправляясь, как железные крылья, трамвай дернулся, человека с зеркалом повело в сторону, все наверняка успели пожалеть, что не сошли, зеркало, перехваченное пьяной рукой, описало полукруг, беспорядочно отражая все, смазывая лица, руки, — и у Охлопкова оцепенел затылок, словно он оказался в невесомости, да, как будто приподнялся над грязным и сырым полом, собираясь открыть окно и плавно выскользнуть из трамвая... Изображение хрустнуло, и в трещины хлынули какие-то настойчивые звуки и тьма.
Стучали в дверь. Он торопливо встал, пошел открывать. В фойе ворвались уборщицы.
— Спишь, что ли?!
Пробормотал что-то.
Уборщицы надевали черные халаты, резиновые перчатки до локтей, гремели ведрами, вытаскивали шланги.
Он вышел на улицу, поднял воротник, глубоко в карманы сунул руки и зашагал среди голых деревьев, между домами, уходящими вверх.
Появился первый трамвай, но он двигался в противоположном направлении. Уже на полпути к дому этот трамвай нагнал его, и Охлопков вошел и сел. Сиденье было холодным. В трамвае, кроме него, ехали люди с сумками, видимо, с вокзала. Человека с зеркалом под мышкой среди них не было.
Пространство важнее времени:
незыблемей,
необъятней.
Вдруг вспомнился стишок современного жителя пустынь, араба Адониса.
А Эйнштейн утверждал, что о пространстве могут думать лишь сумасшедшие и дети.
Павел Кузнецов об этом думал. Говорил, что так и стал живописцем — как только почувствовал пространство. Но как именно он его почувствовал? Об этом ни слова.
Охлопков не забыл, как это было у него. Пространство лопнуло, забрызгав лицо, ресницы, рубашку краской. Запах угля, густо-желтых соцветий пижмы, крови. Нет, уже не крови — йода, бинтов.
Почему-то все это сейчас пришло в голову, хотя он не сумасшедший и тем более не ребенок.
Может, Рерих виноват?
...В партизанские времена его работы вызывали прилив синевы к глазам.
И вопрос звучал так: если город приводит к женщине, то к кому приведет пустыня?
Но — она еще только появилась.
— Откуда я знала. Вижу: увязался какой-то...
— К тебе часто приставали?
— Иногда.
— Кто? где?
— Ну, в отделах кадров...
— Заплывшие жиром отставники? которым ты в дочки годишься?
— Я не знаю, отставники или нет, но не обязательно заплывшие. Ну, один был в военной рубашке.
— Окопались в отделах кадров, тараканы.
— Не любишь военных?
— Недавно у почтамта увидел дерево. Над ним облако. Черные шершавые ветви тянутся к небесной легчайшей белой глине. Меня как будто током ударило... Вот извечные скрижали. И надо только это понять. Что это значит?.. Но слышу обрывок разговора, мужчина и женщина обсуждают проблему своей то ли родственницы, то ли сотрудницы: у нее сын пропал без вести, “выполняя интернациональный долг”. Я мгновенно подумал, что если бы писал это дерево, то с кроной в крови.
— Кошмар.
— А они действуют так, словно все уже ясно, словно мир ничего не стоит, ни мир, ни чья-то жизнь. Да, дерево в крови. Как будто пук нервов, костей.
— Брр.
— Послушай, а как ты собираешься... я где-то читал, что у рыжих низкий болевой порог... Может, тебя поэтому и отсеяли.
— Так ты экспериментируешь надо мной?
— Ты сама спросила.
— Я срезалась... просто была дурой, самонадеянной девчонкой... Что смешного?
— Сколько тебе уже лет?
— Девятнадцать. Поздно пришлось пойти в школу из-за гланд. А так было бы еще восемнадцать или даже семнадцать.
— Я еще служил бы в штабе.
— А?
— Если откинуть год. Рисовал бы Три Бороды и вечного человека с ружьем под вопли с плаца: р-рав...
Тут же последовал удар в стену.
— Войдите!
— Тшш, перестань.
— Но кто-то бьет копытом.
В стену снова ударили с злобной силой. Девушка выскользнула из-под одеяла, ее тело смутно забелело в темноте, он тоже поднялся, сел на диване и прошептал, что сейчас включит свет. Она схватила одежду и принялась торопливо одеваться. Вышла. Он последовал за ней.
В кухне яркий свет испускала голая лампочка на витом шнуре в паутине и пыли.
Девушка застегивала шерстяную кофту. Он подошел сзади, обнял ее.
— Я больше не буду. Не сердись. Давай чай пить.
— Ты же знаешь.
— А почему бы не перетащить диван сюда?
— Холодильник гудит. Титан.
Она наливала черпаком воду из ведра в чайник. Титан питался газом, разогревал воду и гнал ее по трубам и батареям. Через равные промежутки времени перышко газовой горелки воспламеняло всю пасть с легким взрывом.
— А жаль, что нет деревенской печки, камелька поэтического. “И друг поэзии нетленной в печи березовый огонь”.