Долой оружие! - Берта Зуттнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажу прямо: я участвовал в сражеши под Маджентой…
— И были свидетелем смерти Арно! — воскликнула я.
— Совершенно верно. Я могу описать вам его последние минуты.
— Говорите, — произнесла я, содрогаясь.
— Не волнуйтесь, графиня. Если б эти последние минуты были так ужасны, как у многих других, я, конечно, не стал бы передавать их вам: ничего нет тяжелее, как узнать о дорогом человеке, что конец его был мучителен. В настоящем же случай вышло как раз наоборот.
— Вы сняли у меня камень с души. Рассказывайте, прошу вас.
— Я не стану повторять вам избитой фразы, которою стараются утешить родных павшего воина: он умер, как «герой», потому что сам хорошенько не понимаю смысла этих слов. Но я могу принести вам существенное утешение, сказав, что граф Доцки скончался, вовсе не думая о смерти. С самого начала у него была твердая уверенность, что с ним ничего не случится. Мы часто беседовали между собою, и он рассказывал мне о своем семейном счастье, показывал портрет своей молодой жены и малютки — сына. Граф пригласил меня бывать в его доме, «когда мы окончим кампанию». В сутолоке битвы под Маджентой нам случилось быть рядом. Не стану описывать предшествующих сцен — подобный вещи не поддаются словесному описанию. Люди воинственного духа приходят в пороховом дыму и под градом пуль в такое опьянение, что не сознают того, что делается вокруг. Доцки принадлежал к их числу. Его глаза блистали, он целил твердой рукой и весь пылал воинственным воодушевлением; я отлично мог это заметить, оставаясь совершенно хладнокровным. Вдруг летит снаряд и падает шагах в двух от нас. Когда его разорвало, десять человек свалилось на землю, и между ними Доцки. Тотчас поднялся вой и жалобные стоны, но граф не вскрикнул ни разу: он был мертв. Я и двое других товарищей наклонились к раненым, чтобы подать им помощь, но об этом нечего было и думать. Все они, искалеченные и распластанные самым ужасным образом, боролись со смертью, претерпевая нечеловеческая муки… Только Доцки, к которому я бросился раньше всего, лежал без признаков жизни. Сердце у него не билось, а из разорванного бока лилась ручьями кровь, так что, если б это был только обморок, а не смерть, нечего было опасаться, что он придет в себя…
— Опасаться? — перебила я со слезами.
— Разумеется, ведь нам пришлось бросить их тут на произвол судьбы: впереди опять грянуло «ура!» призывавшее к новой резне. Вдали показались отряды конницы, которой предстояло проскакать по этим умирающим. Счастье тому, кто потерял сознание! Черты вашего мужа были спокойны, без малейшего следа страдания. Когда, по окончании битвы, мы поднимали наших убитых и раненых, его нашли на том же самом месте, в той же позе и с тем же спокойным выражением лица. Вот что хотел я передать вам, графиня. Конечно, я мог бы сделать это несколько лет назад и, если б нам не привелось познакомиться лично, мог написать вам, но эта мысль пришла мне только вчера, когда кузина сказала, что ожидает к себе, в числе прочих гостей, и красавицу-вдову Арно Доцки. Простите, если я разбудил в вас тяжелые воспоминания. Но мне кажется, что я исполнил этим свой долг и избавил вас от горького сомнения.
Он поднялся. Я протянула ему руку и сказала, утирая слезы:
— Благодарю вас, барон Тиллинг; вы действительно оказали мне неоцененную услугу. Теперь я буду покойна, зная, что смерть моего дорогого мужа не была мучительной. Но не спешите уходить. Я хотела бы еще послушать вас… Сегодня ваш способ выражения и тон вашей речи затронули чувствительную струну в моей душе. Спрошу вас без обиняков: вы питаете отвращение к войне?
Лицо Тиллинга омрачилось:
— Простите, графиня, если я уклонюсь от разговора об этом предмете. Кроме того, крайне сожалею, что не могу остаться дольше — меня ждут.
Теперь мое лицо приняло холодное выражеше: конечно, Тиллинга ждала принцесса. Эта мысль раздосадовала меня.
— В таком случай не смею вас удерживать, г-н подполковник, — сухо отвечала я.
Он поклонился и вышел, не попросив позволения продолжать знакомство.
IV
Зимний сезон кончился. Роза и Лили навеселились досыта. Каждая насчитывала с полдюжины побед, но желанных партий им обеим еще не представлялось и ни одна из них пока не встретила настоящого «суженого». Впрочем, так выходило гораздо лучше: сестры были не прочь годика два попользоваться девической свободой, прежде чем надеть на себя супружеское ярмо.
А я? В красных тетрадках мои впечатления зимнего сезона вылились на бумагу в следующей форме:
«Очень рада, что прыганью на балах наступил конец. Это начинало уже надоедать. Все те же туры и те же разговоры, и тот же неизменный кавалер, потому что, будь он гусарским поручиком X., или драгунским поручиком Y., или уланским ротмистром Z., это решительно все равно: те же поклоны, те же замечания, вздохи и взгляды. Ни единой интересной личности между ними, ну ни единой. Единственный, который во всяком случай… однако, не станем говорить о нем: ведь он принадлежит своей принцессе. Она красивая женщина, надо отдать ей справедливость, только не в моем вкусе».
Но хотя зимний сезон со своими парадными приемами и большими балами окончился, однако общественные развлечения не прекращались. Вечера, званые обиды, концерты: этот вихрь удовольствий все продолжался. У нас был в виду еще любительский спектакль, но уже после Пасхи. В посту предписывалось известное воздержание, хотя, по мнению тети Мари, мы слишком пренебрегали этим правилом. Она никак не могла простить, что я не каждый раз ходила слушать великопостный проповеди и, желая загладить мою нерадивость, неукоснительно водила Розу и Лили по всем знаменитым проповедиикам. Сестры не отказывались; во-первых, оне встречали в церкви избранное общество — патер Клинковстрем был так же в моде у иезуитов, как певица Мурска в оперй — а, во-вторых, они обе были довольно набожны.
Но в великом посту я уклонялась не от одних проповедей, а также и от званых вечеров. Выезды мне вдруг надоели; я с удовольствием стала оставаться дома; возилась со своим сынишкой, а когда его укладывали спать, присаживалась с хорошей книгой к камину и читала. Иногда ко мне присоединялся отец, и мы болтали с ним до глубокой ночи. Разумеется, он опять принимался за свои воспоминания из походной жизни. Я рассказала ему слышанное от Тиллинга о смерти Арно, однако старик принял это сообщение довольно равнодушно. Какою смертью кто умер, это казалось ему безразличным. «Остаться» на поле битвы — как обыкновенно выражаются на военном жаргоне, вместо того, чтоб сказать «быть убитым» — было, по его мнению, до того доблестно, что о том, кто удостоился такой славной участи, нечего было и толковать, как о страдальце. Немного более или менее мучений перед смертью уже не шло в счет. Он даже произносил слово: «остался» с оттенком зависти, словно констатируя особое отличие, после которого, по его поняйям, очевидно, следовала уже менее приятная перспектива быть «раненым».
Манера отца говорить о том, где и когда был ранен он сам или другие сослуживцы и знакомые, — при чем о самом себе мой папа упоминал с гордостью, а о прочих с почтением — была такова, что слушатель был готов забыть, что раны сопряжены с физическою болью. Какой контраст с короткими рассказом Тиллинга о десяти несчастных, сраженных разорвавшимся снарядом, которые громко взвыли от боли и стали корчиться в предсмертных муках! Сколько жалости и волнения звучало в его немногих словах! Впрочем, я не передавала их отцу, инстинктивно чувствуя, что это показалось бы ему недостойным военного и уронило бы в его глазах барона. А я, конечно, не хотела выставлять нового знакомого в невыгодном свете. То отвращете, с которым он относился к ужасам войны, и гуманное отношение к ее жертвам как раз пришлось мне по сердцу; если они говорили не в пользу воинственности Тиллинга, за то делали честь его человеколюбию.
Как охотно потолковала бы я с ним еще на эту тему, но он как будто вовсе не желал продолжения нашего знакомства. Прошло две недели с его первого визита, и он не только не был у меня, но даже ни разу не встретился со мною в обществе. Порою я видала его мельком на Рингштрассе, а однажды в Бург-театре: он почтительно кланялся мне, я отвечала ему дружеским кивком, и ничего более. Ничего более?… Но отчего же, при этих мимолетных встречах, так сильно билось мое сердце; почему его молчаливый поклон так долго не выходил у меня из головы и я по целым часам старалась вспомнить, как он взглянул на меня, как держал себя со мною.
— Милое дитя, у меня к тебе большая просьба. — С этими словами вошел ко мне, однажды поутру, отец. В руках у него было что-то, завернутое в бумагу. — Тут я принес тебе кое-что, — прибавил он, кладя эту вещь на стол.
— Просьба, сопровождаемая подарком, — весело подхватила я. — Да ведь это подкуп!