Том 02. Желанный царь - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все сердца невольно привлекает к себе эта, невинно пострадавшая, затворница своей печальной участью, своей горькой судьбою, хотя редко с кем вымолвит слово инокиня Марфа.
Сурово ее строгое лицо, суровы огненные очи. Наклонением головы только благодарит она за приношения поселенцев. И молчит. Всегда молчит, замкнутая, гордая и далекая в своём безмерном горе. И только мечется-ходит по избушке в непогоду, а в ведро по крошечному дворику, с печальными мыслями и тоскою по детям, по мужу, так безжалостно отнятым у нее…
Мечется, тоскует молча. Ни с кем не делится горем ее гордая, одинокая душа…
***После пасмурной, вьюжной и студеной ночи на Онежском озере в заповедных непроходимых лесах проглянул морозный январский денечек.
Пользуясь его коротким светом, старица Марфа, еще недавно именитая боярыня Ксения Ивановна, вышла на дворик.
Зелено-белой сказочной красотой, весь запушенный снегом, глянул на нее непроходимый хвойный лес…
Стоя на высоком крыльце, через верх частокола Марфа увидела убегающие вдаль тропинки, бесконечную чащу великанов-деревьев, стерегущих как будто от всего прочего мира это далекое и маленькое селение. Там дальше, закованное толстыми льдами, спит Онежское озеро. Не видно его за непроходимою чащею. Но чувствуется и здесь его ледяное, студеное дыхание.
Старица Марфа тяжело вздохнула… Одна и та же вечная теперь мысль прожгла ее душу. Кто знает, может быть, ее муж и дети глядят точно так же на зеленую чащу леса и чувствуют студеное дыхание озера… Может, и ближе они к ней, нежели она думает. А может, и нет их на свете боле!
Мутится разум от этой мысли, и дрожь охватывает тело.
Но слез, спасительных слез нет в ее глазах. Если бы могла она избыть хоть часть тоски и горя слезами!
Нет… Огнем неугасимой муки горят ее очи, сжимаются грозно брови… А уста шепчут:
— Мишенька! Таня! Супруг мой желанный! Федя, мученик, детки! Где вы? Увижу ль вас когда-нибудь хоть разок единый?
Затуманенные горем глаза невольно обращаются вдаль.
Что это?! Темная, одинокая фигура маячит по лесной тропинке, то появляясь, то исчезая за группой деревьев.
Вот ближе, ближе подходит к селению одинокая фигура. Можно уже различить седую бороду, дорожную котомку и сгорбленную старческую фигуру.
Незнакомец поднимает руку, делает какие-то знаки посохом. Сердце старицы замирает…
Быстро вспоминает Марфа, что в ближайшей избе после сытного полдника отдыхает в этот час пристав, что поселяне ушли на ловлю за пушным зверем всем погостом, что ежели отец Ермолай и увидит что-либо, то покроет ее перед стражником, что в одном месте плохо прилажено бревно изгороди, образуя щель, — все это смутно припоминается ей. Мысли путаются, разбегаются и сходятся снова… Быстро отвечает Марфа неведомому страннику движением руки и с замирающим сердцем следит за его приближением…
Вот он вышел из чащи, обогнул селенье, вот он близко-близко от ее избы… Вот старческое покашливание говорит о его присутствии за изгородью двора.
— Матушка, государыня боярыня Ксения Ивановна, признаешь ли?
Марфа вперяет глаза… Напрягает слух… Изможденное усталое лицо незнакомца глядит на нее сквозь отверстие изгороди… Но голос знакомый, и взгляд тоже…
— Сергеич! — срывается у нее радостным шепотом. — Ты ли это, Сергеич?
— Я, матушка, государыня боярыня, я самолично поклон тебе принес от деток твоих… От Танюши с Мишенькой. Все, слава Те Христос, поживу и поздорову!
— О! — стон радости и необъятного душевного волнения поднимает грудь Марфы.
Ноги подкашиваются. Туман плывет в голове. Она хватается руками за бревна изгороди, чтобы не упасть.
— Живы! Здоровы! Детки! Детки мои! Слава Тебе, Господь Милосердный, и Тебе, Владычица Царица Небесная!
Радость живительна… Радость окрыляет… Находит быстрое успокоение душа Марфы, и, быстро прильнув к забору, передает она старому верному дворецкому все, что сказать, что отнести от нее детям, мужу.
Сергеич клятвой великой поклялся, что доберется до монастыря, где находится Филарет, дойдет до заточенного инока.
Зимние сумерки падают, сгущаются незаметно. Пора уходить Сергеичу. Сейчас к ночи вернется из леса народ.
Быстро срывает Марфа гайтан с тельником с шеи, трепещущими руками разрывает его на две части, на одном обрывке гайтана остается крест, на другом ладанка с мощами и кипарисовая иконка малая.
— Вот, Сергеич… Ладанку и иконку отнеси деткам, ежели Господь приведет дойти до них, а тельник супругу моему, иноку Филарету, коли Бог поможет, передай, — протягивая реликвии верному слуге, проронила она.
— И скажи им, что денно и нощно тоскую по ним, родимым… — добавляет она, впервые со дня заточенья роняя слезы…
В то же самое время на глухом и пустынном острове, образованном рекой Сией и озерами, в скромной, пустынной, темной келье Антониевой обители, низко склонившись над столом, сидел высокий, величавый инок, прислушиваясь к стонам кружившей вокруг обители зимней вьюги.
Никто бы не узнал в этом преждевременно осунувшемся, поседевшем старце недавнего щеголеватого, моложавого красавца, старшего Никитича. Горе, печаль, незаслуженная обида — все это, вместе взятое, провело глубокие борозды по его лицу. Засеребрилась отросшая борода, ввалились, глубже ушли в орбиты соколиные очи…
С утра до ночи просиживает так Филарет Никитич, прислушиваясь к вою ветра и свисту метелицы». Холодно и неуютно в его пустынной, глухой келье-тюрьме. Нет никуда выхода отсюда, только в церковь, где стоит он на клиросе часы обедни, всенощные и заутрени, отделенный от братии Антониево-Сийской обители…
Отойдет церковная служба, и снова в келью-тюрьму проследует старец. И бесконечно тянутся дни и бессонные ночи… Неведение томит и жмет наболевшую душу…
Иногда отчаяние и горе темною мутью затопляют сердце… Вскакивает с места старец, и высокая фигура его мечется по крошечной келье… Потом бросается к божнице и молится до рассвета, всю долгую ночь…
Но лишь только заслышатся его шаги, измеряющие келью, к дверям узника приникает жадным ухом пристав Богдан Воейков и напряженно слушает стоны и возгласы, рвущиеся из груди Филарета.
И чаще всего отчаянный шепот инока доносится до ушей его стража:
— Милые мои детки, маленькие, бедные остались! Кому их кормить и поить? А жена моя бедная, жива ль? Где-то она? Чаю, туда ее замчали, что и слух не зайдет! Мне-то уж что надобно?… То мне и лихо, что жена и дети… Как вспомнишь их, так словно кто рогатиной в сердце ударит…
И глухим воплем отчаяния заканчиваются эти речи боярина-инока, обездоленного судьбой.
Наслушавшись их, пристав Воейков шлет донесения царю Борису в Москву и ждет новых указов на долю узника.
Там в Москве между тем события мчатся с потрясающей быстротой.
После знойного, горячего лета 1601 года, какого еще не помнили московские люди на своем веку, начались сильные недороды. Зной высушил нивы, не уродился хлеб, и жуткий гость пошел навещать русские города, села и деревни. Страшный гость голод постучался и проник за самые стены Москвы. Бледные, изможденные, исхудалые люди тенями бродили повсюду, тщетно ожидая откуда-нибудь помощи. Но проходили дни за днями, проходили месяцы, и положение оставалось все одно и то же.
Вопли и жалобы проникли и в царские терема.
Царь Борис приказал для всей Руси Великой раздавать ежедневно в Москве деньги голодающим. Быстрее молнии разнеслась об этом крылатая весть по всему государству. И со всей земли русской хлынул в столицу голодный народ.
Москва наполнилась голодными. Хлеба и денег не хватало для раздачи. Люди умирали на улицах от голода, истощения. Повальные болезни свирепствовали в Москве. Люди гибли без числа и счета.
А суровая зима сулила уже и новый неурожай.
— Кара Божия! — шептали тишком и «на верху» и в народе.
— Кара Божия! — волновалась чернь. Борис лучше других чувствовал это.
Народные бедствия переплелись у него с семейным горем. Умер датский королевич Яган, жених дочери, царевны Ксении. А для чадолюбивого царя это было большим ударом. И впереди ждал его еще новый, вдесятеро горший удар, вдесятеро сильнейший; за пределами Руси, на литовском рубеже, внезапно вспыхнуло и загорелось странное и дикое событие: воскрес из мертвых царевич Дмитрий Углицкий…
Воскрес, или, вернее, не умирал он вовсе. В Угличе, оказалось, был несколько лет тому назад зарезан поповский сын вместо маленького Дмитрия. Царевича же укрыли от убийц добрые люди. И теперь, выросший, возмужавший, он, очутившись в Литве и заручившись сочувствием польской знати, грозным призраком грядущего несчастья являлся царю Борису.
Смутно доходили до высот Московского Кремля темные слухи из Литвы о дерзком юноше, назвавшемся царевичем Дмитрием, спасенным чудом. И слухи эти тревожили царя Бориса, лишали его спокойствия, страшили безмерно. Кто бы ни был тот юноша, настоящий ли царевич или наглый, предприимчивый самозванец, он был одинаково жуток для Годунова. Горести народные, голод, мор, постоянные расправы на сысках с лучшими людьми, любимцами народными, какими являлись Романовы, Репнины, Черкасские, — все это говорило не в пользу царя Бориса и угнетало, и волновало его народ.