Тьма в конце туннеля - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама закурила, села на тахту, но сразу пересела в кресло у письменного стола. На нем красовался "ундервуд" без футляра, от каретки тянулась веревка, спускавшаяся за край стола. Я потянул за нее и почувствовал тяжесть. Оказалось, на веревке висели подкова и половинка кирпича.
- Зачем это? - удивился я.
- Для тяги, - пояснила мама. - Я помню, он говорил в прошлом году, что лопнула пружина.
Вошли торжествующие Петя и Катя, они обнаружили в аптечке полпузырька медицинского спирта.
- Мне что-то надоело, - сказала мама. - Отбирай книги, и пойдем.
Катя шутливо попросила разрешения "пошукать по сусекам", а я стал нагружать чемодан разрозненными томами брокгаузовского словаря и другими приглянувшимися книгами: помню, там было что-то Розанова, "Замогильные записки" Печерина и несколько книг о Французской революции и Наполеоне эта эпоха особенно интересовала отчима. Он был прав - война не щадит библиотеки.
Общим советом решили забрать весьма скромную кухонную утварь, две фарфоровые чашки с блюдцами, две тарелки, вилки, ножи, штопор, банку с какао, черную настольную лампу, пишущую машинку, освободив ее от кирпича и подковы. Катя обнаружила какой-то подозрите-льный ситцевый халатик, который мама разрешила ей взять. Пете Маленькому достались шлепанцы, брючный ремень и пиджак с кожаными латками на локтях. Петя нашел на окне за шторой какой-то странный каменный сосуд - не то старинная бутыль, не то ваза. Он стал встряхивать его, прикладывать к уху в надежде услышать заветный бульк. Но тут мама вспомнила, что это урна с прахом мачехи отчима, умершей пятнадцать лет назад. У отчима все как-то не доходили руки, чтобы предать земле дорогой прах. Разочарование связного несколько компенсировали бычки в томате, извлеченные Катей из залавка. При такой закуси незачем было откладывать дело в долгий ящик, и мы прикончили "столичную" на месте. Затем при всеобщем согласии Петя выпил медицинский спирт, разбавив его в стаканчике для бритья, а мы разлили по чашкам "Какао-шуа".
Петя Маленький все время плакал - то были слезы благодарности судьбе, сделавшей ему такой праздник. Но радость боролась в нем с раскаянием. Он представлял себе состояние беглеца, вернувшегося на родное пепелище и не нашедшего там ни "столичной", ни остатков "Какао-шуа", ни пузырька с медицинским спиртом, ни бутылки с загадочной крепленой жидкостью. "Война все спишет", - приговаривал он, самоутешаясь сквозь слезы.
Маме все это надоело. Мы быстро покончили со сборами и покинули гостеприимный кров. Я тащил чемодан с книгами, Катя - сумку с хозяйственными мелочами, Петя Маленький нес в одной руке пишущую машинку, футляр от которой мы обнаружили под кроватью, в другой - авоську с пустыми бутылками. Мама шла налегке.
На улице, еще дневной, хотя голубизна неба казалась усталой, я словно с высоты увидел наше шествие: хорошие, правильные, малость подвыпившие русские люди идут по осажденному городу, ничуть не озабоченные ни его, ни собственной судьбой. Никакой суеты, никакой тревоги, ибо во всеобщем подсознании нашего народа таится глубокая уверенность, что Россия все перемелет, все переварит и в конечном счете обернет на свой лад. Ей безразлично, кто над ней мудрует, напасти не страшны, в русском брюхе и долото сгниет. Жизнь - это выбор, но Россия не живет, а пропускает жизнь мимо себя, пассивно подчиняясь ее выкрутасам. Петя Маленький был связным революции, вывел в люди все Политбюро. Сейчас он стар, но, если понадобится, станет связным у новой власти и выведет в люди кучу гауляйтеров, не испытывая душевного дискомфорта. Власть, которой он присягал, не защитила его, бросила на произвол судьбы, ну и ляд с ней! И ведь он был когда-то членом партии, а потом выпал из нее, как лишний гриб из кузовка. Он не выходил из рядов, боже упаси, и не был исключен, для этого надо его заметить, а он слишком ничтожен, мал, почти невидимка, выпал, и все. Такое случалось и с более заметными людьми: Маяковский вступил, нет, ворвался, в партию в 1908 году, а после революции вдруг оказался беспартийным и вместо партбилета предъявлял "все сто томов своих партийных книжек". Петя даже этого не мог сделать. Сейчас он так же легко выпадет из числа советских граждан. Тут не было и тени цинизма, только смирение и безразличие. А вообще он изумительный переплетчик - руки трясутся, в глазах пьяный туман, а книгу обряжает, как невесту к венцу.
Я чувствовал величие Пети Маленького и мучился страхом, что не сумею быть на его высоте. Мы оба рабы, но он раб, плюющий на своих хозяев, я же раб преданный. Петя хочет переплетать, пить водку и петь про "бедное сэрце". А для этого ему вовсе не обязательно, чтобы вокруг пламенел алый цвет его республик, что требовалось - даже в любви - другому выпавшему из партийного кузовка. Я сумел избежать комсомола, что было неправдоподобно по тем временам, я ненавидел строй, уничтоживший моего отца, сломавший хребет отчиму, отказавший мне в праве умереть за него, но с алым цветом у меня обстояло не так просто. Я не мог принять Гитлера. Не мог, и все тут! Так меня воспитали. Ничего не могли втемяшить в мою башку, кроме лютой ненависти к свастике. А мне тогда казалось, что красный и коричневый цвета не сливаются, более того, что красный враг коричневому. Понадобился опыт целой жизни, чтобы убедиться в своей ошибке...
9
Вот я пишу о том времени, думаю о себе молодом, и мне многое остается непонятным. Если б я писал другую книгу, то, наверное, сумел бы придать цельность и убе-дительность картине своей тогдашней душевной жизни. Но я пишу эту книгу и не хочу быть умным сегодняшним умом. К тому же я не убежден, что понимаю себя тогдашнего. Почему в мои переживания, размышления, тревоги тех дней не вклинилась мысль о Маре, о любимых друзьях Павлике и Оське? Павлик воевал, Оська был призван. Мне кажется, с Марой я тогда мысленно простился, не верилось, что можно выжить в дни войны в лагере, к тому же попавшем в зону боевых действий. Но с Павликом и Оськой не прекращалась связь надежды. А ведь мой выбор раз и навсегда отрывал меня от них. Мы еще не знали о дыме бухенвальдских печей, растопивших свои топки, но хорошо знали, что евреям под знаком свастики не жить. Почему же я не думал об этом, почему вообще не старался представить себе будущее, когда Гитлер все ближе подползал к Москве? Я нахожу лишь единственный ответ, в который верю: моя тайная душа знала, что Гитлеру не видать Москвы. Иначе почему я так легко, без малейших гарантий принял предложение мамы остаться? Я даже не спросил: на что она рассчитывает? На свое дворянство и антисоветизм, за которые ей простится маленькое заблуждение в моем лице? Или надежду ей давала смешанная кровь Дальбергов, включавшая и немецкую, да ведь в таком решении нельзя руководствоваться надеждой, не могла же мать так легко поставить на карту мою жизнь? Остается третье и последнее: я не Марин сын. Я не думал об этом так четко, как пишу сейчас, но смутные образы подобных мыслей проплывали на дальнем плане сознания, л их не задерживал, не пытался вглядеться в реющие тени, а от последней - и самой вероятной брезгливо шарахался.
Почему я не задал матери прямого и естественного вопроса? Не знаю. Не задал, и все. Быть может, мне отбил охоту касаться известных тем тот давний разговор, когда я получил по морде. И вообще я принадлежу к тем людям, которые не спрашивают. Такие бывают. Гарринча никогда не знал, против какой команды играет. Его это не интересовало, важно было играть. Да и зачем спрашивать? Правду люди говорят сами, а отвечая на вопросы, врут - больше или меньше. Не надо спрашивать, надо играть...
Некоторое время я жил беспечной русской жизнью в духе Пети Маленького, чему очень помогали ликеры Бачевского из реквизированного Клубом писателей погребка Алексея Толстого, бежавшего в Среднюю Азию. Клуб в это время захватили какие-то проходимцы, которые завели там бойкую торговлю прекрасными заграничными винами и ликерами, а также зеленой водкой "Тархун" - все из запасов советского графа. Москва жила нешумной уголовной жизнью: обчищали и захватывали оставленные квартиры, разворовывали склады, спекулировали и очень много пили.
В Москве было немало народа, который ждал немцев - не в смысле горячего желания их увидеть, а от усталости, безнадеги и веры, что с их приходом кончится проклятая, страшная война, уже принесшая неисчислимые потери и обнаружившая нашу неподготовленность, бездарность главного командования и жалкую растерянность того, кому верили, как богу. Обыватели хотели, чтобы скорее наступил конец, втихаря ругали Гитлера... и т. д.
Втихаря ругали Гитлера, расплескавшего весь наступательный пыл у стен Москвы, втихаря злились на трех полковников - Рокоссовского, Лизюкова, Доватора, продолжавших безнадежные бои с превосходящими силами противника, который это превосходство никак не мог реализовать. И чем дольше длилась эта непонятная нуда, тем хуже становились лица в свинцовом налете лжи и грязи - горячей воды не было, тем сильнее косили глаза, а уста несли несусветную чушь, призванную объяснить и оправдать причину неотьезда.