Ворон на снегу. Мальчишка с большим сердцем - Анатолий Ефимович Зябрев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ровно в полночь паровоз выпустил из себя порцию горячего духу, оплавив снег на боках насыпи, оттолкнулся и начал ударять колесами по настывшим гулким рельсам.
Знал Алешка, что сберегал он под полом у себя в лавке не безобидные какие штуки, принесенные Афанасием по осенней слякотной темноте, не для забавы наготовлены они.
И то он уже знал: везут Афанасий с Еськой этот тайный груз на тихую лесную станцию, где передадут в другие руки, а оттуда рисковые люди повезут груз дальше, не то до Красноярска, не то еще куда, чего Алешке уж не положено знать.
— Там, понимаешь, свою республику рабочие объявили, — говорил Афанасий, сдерживая в себе азарт. — Это, понимаешь, что такое? Рабочий народ сам себе правительство, сам себе и урядник. Работа по совести, отдых — по совести, деньги — в кучу. И прочее. Улавливаешь?
Паровоз, громыхая своими железными связками, летел в ночи, по бокам его в марево-сизом лунном освещении промахивали леса, тугое, ледянисто-освежающее дыхание глубинного простора ударяло в окно. И было для Алешки радостью вот это все: и так смотреть, и так стоять, обжигаясь с одной стороны колким морозным ветром, с другого боку пламенем топки. Он сплевывал хрусткую зольную пыль.
Просторность в ночи, и луна летит распаренным шаром. Боже, как много земли-то на свете! И как мало на ней людей. Вон ведь — никого-никогошеньки. Люди жмутся в кучки, а потому и грызутся, что внавалку друг на дружке, один другому что-то да придавит впотьмах. А вот — жили бы на таком просторе. Эх!
Кочетовкин в работе вовсе не гляделся худосочным. То есть костисто-худым и вихлястым он оставался, но замечалось в нем другое: то, как он, крученый шельмец, исхитрялся метать лопату. Метал он ее и с правого своего боку, и с левого, а то и между ногами, это когда из тендера уголек нагребал. Заостренный, сплюснуто-плоский его подбородок в движении огня и теней придавал его серой голове на пригнутой шее схожесть с кукушкой, да и всем он своим туловищем тут походил на эту неприкаянную птицу, о которой в народе очень разноречивые мнения.
Алешка всегда испытывал к Кочетовкину чувство родства, а точнее, чувство старшего брата к младшему. Это, должно, оттого, что Кочетовкин всегда, как помнит его Алешка, был слаб и болезнен и нуждался в его, Алешкином присмотре. Ему так и наказывала когда-то мать Еськина, плаксивая, болезненная женщина: «Ты уж там, в том бесовском вертепе, в городу-то, за ним приглядывай. Сам-то он что — ягнец перед волками. Приглядывай». Алешкин пригляд если и был, то лишь на первых порах, когда вместе работали на берегу при лесопилке и холостяковали в одном бараке. Когда же у Алешки объявилась Любка, а с нею детишки, то в куче, в ворохе непредвиденных нужд стало уж не до того. Месяцами не виделись, но при встречах Алешка так начинал волноваться и Кочетовкин так незащищенно, по-детски радовался, что в сознании у Алешки остро покалывал какой-то гвоздок вины. Несобранная ведь жизнь у мужика, хотя и годы идут. Кукушечья, одним словом, жизнь.
«А ведь они оба как эти самые... кукушки», — Алешка переводил глаза с Кочетовкина на Афанасия, с Афанасия на Кочетовкина. Летают вот. Какие у них заботы? Конечно, не те, какие гнетут Алешкину душу: какую денежку в гаманце принести Любке, дабы всех ребятишек нарядить и всем чтоб каша с маслом.
Вот так проживут кукушками. А что? Кстати, Афанасий уже давно ездит машинистом, о нем в городе слава как о хорошем механике.
Земля летит себе мимо, и мы тоже себе мимо. Леса, зверье... Избенка если какая на поляне меж соснами мелькнет, так и не поймешь, то ли это жилье человеческое, то ли сена копешка, укрытая залощенным снегом.
Земля мимо, и заботы мимо.
Железное, разгорячелое тело машины сквозит через морозное пространство. Шипенье и дым. Так шипит и дымит горящая головешка, угодившая из костра в текучий ручей.
Звезды же, однако, паровозу не под силу: он их никак не обгонит, они только меняют сторону, заходят то на один бок паровоза, то на другой. А луна, тоже по-паровозному дымясь, откатывается назад.
Когда чернота деревьев придвигалась и стена эта промахивала у самого окна, ветер опадал, и тогда машинная труба начинала густо сорить искрами.
«А если этак же, как искры, начнут падать звезды? — вошла в Алешку суеверная мысль. — Земля, поди, не выдержит, вся сгорит?»
Душа человеческая, конечно, улетает в высоту, в межзвездье. И совсем неправда, что люди нарождаются лишь затем, чтобы загрызть одному другого.
Ребятишек Любка нарожала — неужто затем, чтобы они кого-то подмяли, на чью-то пятку наступили? Ну, на пятку соседского парнишки, что в овраге на чунках, на салазках катается. Или, хуже того, парнишка тот за Устинкой охоту устроит, хитрости, коварства свои разовьет. Неужто?
Ох, душа противится такому! А раз душа противится, правды тут быть не должно.
А вот и дьяволы
Никогда бы Алешка не сменил паровоз на торговую лавку господина околоточного. Никогда! Но вот деповская медицинская комиссия выставила бесповоротный запрет: с обмороженными ступнями — ни в коем случае нельзя. Да и сам Алешка понимал: зимой еще как-то терпимо, а вот в летнюю жару уж никак.
На паровозе ты будто обособленный от людей всех, и от земли самой обособленный. И в тот же час, на поверку-то, наоборот: необособленный. Каким-то узлом ты завязан со всеми, кто на земле, и не тесно в этой в этой завязке, а вольно.
Вот ведь как. Лесная темень за окном, густота ночная. Сизые прогалы. Фонарь на проволочном крюке над шапкой Афанасия.
И вдруг... Афанасий — это вовсе не Афанасий, а Еська вовсе не Еська. Сам Алешка в их обличьях. Так уж ему почудилось. Ох! Алешка даже ощупал свою бороду. Баловство такое он за своей фантазией, конечно, знал. Но все ж не стерпел, зареготал от такого наваждения:
— Го-го-го!
— Чего ты? — воззрился Афанасий, заметив, что Алешка держится за бороду. — Уж не обгорел ли? Обгоришь и... не хватишься. Вон, ишь, куделю какую, по самое брюхо, завел. Кочегару не положено... Под купца рядишься?
— У него сейчас дума в голове только одна, — встрял Еська, отпив из чайника воду. — Хе, малина-ягода! В керосин ему окунать на отмочку свою бороду на