Смог - Павел Луговой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва Сергей Анатольевич выбегает за кулисы, расставленная ловушка захлопывается. Дрессировщик обезьян Михайлец и вольтижёр Корниевич предательски хватают его под руки, изымают пистолет и запирают клоуна в пустой клетке, где бытовал сдохший в четверг старый орангутан Гитлер. Главреж Уваров смотрит на клоуна победно, и назидательно произносит: «Вот так-то, блядь!»
А после представления в клетку к Сергею Анатольевичу приходят два жлоба и, заломив бунтарю руки, утаскивают его через чёрный ход прямо в панталонах на голу жопу, с красным носом и в копне рыжих волос. Утаскивают, обещая, что это последний чёрный ход, который он видит в своей жизни; сажают в машину и везут в УВД. И тут же, по дороге, невтерпёжно избивают локтями.
Смог
Мы дышали, не зная, что нельзя, что — смог.
Кто-то выжил и счастлив, а я — не смог.
Пастор Шлаг. «Сонет № 96»
Последние дни августа меня всегда втаптывают в депрессуху. Ну, не так чтобы обосраться и не жить, но ломает конкретно. Август тужится проканать за лето, но получается говно. У августа всегда получается такое говно, что блевать хочется.
Вторая Вагонная пустой кишкой теряется в тумане. В туман уползает трамвай, ползёт, будто укуренный — так его мотает. Воняет горелым презером. Эта вонь стабильно приходит утром и вечером, примерно в одно и то же время. Хэзэ, какой из заводов накачивает нас этой хнёй, короче, но смердит конкретно. И когда ветра нет, то видно вперёд метров на сто, не больше, вот как сейчас. А дальше вся хня вокруг теряется в дымке. Но так теряется, что каждому ясно: ничего доброго там нет — одна хня.
Я стою и запинываю сплющенный стаканчик от мороженого в ржавую лужу. Нет, я не зелёный и на красоту родного города мне в общем пох — просто день сегодня такой: гнусный, смоговый, пропащий. И давит депрессуха.
А ещё хочется ебаться. Меня аж корёжит, до чего хочется присунуть кому-нибудь. Последнее время я ходил с Джадой, но недавно она меня бортанула. Да пох… Хотя нет, не пох — оно тоже сыграло. Ну да и хэ-сэ-нэ.
Кончив запинывать этот долбаный стаканчик в эту долбаную лужу, я харкаю в него (мимо) и перебираю варианты, к кому бы из тёлок я мог сейчас завалиться, чтобы завалить. Варианты все гнилые — кругом одни обломы корячатся, короче.
Но по любому, одиночество — не самая подходящая компания для депрессухи. И потому я беру курс на парк Металлургов. Там, на скамейке, между фонтанчиком и подножием ебанутого сталевара, с рожей дауна держащегося за громадный лом, мы иногда тусим. Мы — это я, Коламбия-Пикчерз, Выдра, Слон, Гнусмас, Джада и ещё дохуя народу. Ну, вообще-то, это раньше было дохуя, а сейчас уже редко собирается больше человек семи-восьми, потому что люди потихоньку съёбывают из этого сраного города.
Коламбия-Пикчерз — это не один пацан, короче, а два — Коламбия и Пикчерз. Они близнецы. Только я не помню, однояйцевые они или двух. И их редко встретишь по одному, и задавать, типа, вопрос одному — лажа в квадрате, потому что отвечают всё равно оба сразу. Но обращаться к ним по их полному погонялу длинно и в лом, поэтому зовут их то Коламбия, то Пикчерз, по настроению, а чаще просто — Пикчерзы.
Короче, там я нахожу Тутси. Она сидит на скамейке, одна, съёжившись, подсунув руки в длинных рукавах серого свитера под ляжки в джинах с дырками на коленках, и пялится в асфальт. А даун-сталевар упирается ломом в постамент и смотрит на трубу меткомбината, из которой, как из огромного хуя течёт и течёт белая струя дыма-молофьи. Сталевару похуй на Тутси.
Она на два года младше меня, малолетка ещё совсем. Но пацаны говорят, типа, ебётся как заводная, если её раздраконить хорошенько. Вообще, она ничего так, симпотная. С маленьким, остроносым, хитрым таблом. Тутси тоже из нашей тусы, но увидишь её нечасто.
— Привет, — говорю я.
— Лунатик, — она поднимает голову и с минуту рассматривает меня, будто видит первый раз. — Хай. Машка есть?
— Откуда? Ты же знаешь, я эту хню не признаю.
— У-у.
— А ты чё тут? Одна.
Пожимает плечами.
— Достало, — говорит. — Всё.
Это я понимаю. Бывает, чё. Меня тоже иногда на федьку пробивает не в тему — такая депрессуха накатит, что ничего и никого видеть неохота. Особенно на закате, типа, августа. Вот как ща, типа. Но ща меня ебаться плющит. И я сажусь рядом, и мы сидим вдвоём и молча. С полчаса так сидим. Я курю, а Тутси всё пялится себе под ноги. Она и вообще-то мутная тёлка, а бывает — вот такая. Странная, короче. Психованная. Ну, с психом она всегда, короче, больше или меньше.
А в штанах у меня шевелится, когда гляжу на дырки в её джинах — там, где красные коленки и ещё на ляжках. Ляжки у неё ничего так, не сильно толстые. Я не люблю сильно толстые ляжки. И когда розовые — тоже не люблю. Жопа толстая — ещё туда-сюда, но с толстых ляжек ломает, короче. А с розовых воще блевать тянет. Но, конечно, если горит присунуть, то и розовые проканают.
— Может, перепихнёмся? — предлагаю я, затянувшись поглубже.
Она делает кислую рожу, шевелит губами, будто тухлятину съела.
— Чё не так? — говорю.
— Неохота.
— Да по-бырому, делов-то.
— Не. Ломает.
Я прикуриваю от бычка следующую сигу, смотрю на Тутсины плечи. Они у неё худенькие, птичьи какие-то. И вообще вся она — худышка. И мне конкретно хочется ей присунуть. Ну, вообще, пох, конечно, кому — будь тут вместо неё, типа, Джада или Выдра или Муха, мне бы точно так же хотелось присунуть и им. Но в Тутси есть сейчас что-то конкретно такое девчачье, беззащитное и тихо психованное, отчего меня по-нормальному к ней тянет, по-человечачьи, а не чисто вставить.
— А чё, — не отстаю я, — побарахтались бы. Разок. По-нормальному, без этих всяких загонов, короче, чисто пися в писю. Я свободен, если чё, ты не