Красная камелия в снегу - Владимир Матлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не притворялся, когда говорил потом родителям, что не понимал происходящего со мной, как будто это был кто-то другой, не я. Помню, этот «другой» вскочил с места, перепрыгнул через парту, подлетел к Зудяре, вышиб из его рук книгу, схватил его за горло и повалил на пол. Поднялся крик, все повскакали с мест. Ничего не соображая, я бил Зудяру кулаками по лицу, он пытался уворачиваться и кричал:
— Ты что?.. Это же Гоголь написал… Это же не я! Гоголь!.. Гоголь!..
Я немного пришел в себя, услышав истошный вопль Надежды Ивановны. Кто бы подумал, что эта выдержанная, интеллигентная женщина может так кричать!
Меня оттащили от Зудяры, и в этот момент в дверях класса появился директор школы…
Не буду описывать степень горя и отчаяния моих родителей.
— Ты погубил себя! Ты разрушил свою жизнь! — Отец не кричал, он стонал. — Они тебе не простят… А тут еще этот проклятый Израиль на нашу голову.
Он сам только что пережил полный крах своей академической карьеры, второй год ходил без работы. Только теперь, давно став взрослым и давно став отцом, я понимаю весь ужас его положения.
Дедушка Матвей Самуилович держался гораздо спокойнее, но и он осуждал мой поступок:
— Драться — это нехорошо. Он тебе сказал — ты ему сказал, он — слово, ты — слово… Но драться…
Я теперь запросто захаживал в его комнату, подолгу говорил с ним обо всем на свете. Оказалось, что он много знает интересного. В молодости по своим мануфактурным делам он ездил чуть ли не по всей Европе, побывал во многих прекрасных городах и с увлечением их описывал. Но вообще-то, если верить деду, самым прекрасным местом в мире был польский город Лодзь: такой мануфактуры и в таком ассортименте не было больше нигде…
О происшествии в школе мы старались не говорить. Где-то в РОНО обсуждалось мое дело, готовилось судьбоносное для меня решение… Мы могли не говорить об этом, но не могли не думать. Тема эта буквально висела в темном воздухе, витала под потолком, пряталась за тяжелыми книжными шкафами. Однажды без всякой связи я неожиданно спросил:
— Дедушка, а ты Гоголя читал?
Он посмотрел на меня с искренним недоумением:
— Ты разве не знаешь, что я учился в реальном училище? Там давали самое лучшее образование. Русскую литературу тоже, а как же?.. Я тебе скажу: мне больше всех нравился Толстой. Вот он понимал людей, всяких. Он знал, что человеку можно, а что нельзя. И Гоголя тоже изучали, а как же… Очень хороший писатель, смешной. Как он хуторян описывал — замечательно! Я же там жил, я видел.
— А ты можешь объяснить, почему тогда он, Гоголь… такой добрый, так всех жалеет: Акакия Акакиевича, художника Чарткова… А когда евреев убивают, он только смеется вместе с казаками.
Матвей Самуилович пожал плечами:
— По-моему, это нетрудно объяснить. Этот… Акакий, и другие тоже, они — его народ, его родные люди в его стране, он их знает и любит. Ну, как своя семья. А евреи… они чужие ему. Что он о них знает? Он же всего этого не читал. — Дед кивнул в сторону шкафов, где спокойно, с достоинством мерцали золотые корешки. — Он их не знает, не любит. Все смеются — и он со всеми, все ругают — и он заодно, все идут громить — и он туда же…
— Но ведь он же антисемит, — пустил я в ход неотразимый с моей точки зрения довод.
Дед вздохнул:
— Знаешь, мне иногда кажется, что антисемиты необходимы: ведь если б не они, евреи бы давно разбежались. Подались бы кто куда: в герои Гражданской войны, в профессора политэкономии… я знаю? Быть евреем трудно…
И тут я задал вопрос, от которого Матвей Самуилович лишился на некоторое время дара речи:
— Дедушка, а у нас будет когда-нибудь своя страна?
Он испуганно оглянулся, посмотрел на дверь и, понизив голос, прошептал:
— Разве такие вопросы спрашивают так громко?
Он перевел дух, постепенно успокоился, и на его лице расцвела счастливая, таинственная улыбка:
— Почему «будет»? Уже, слава Богу, есть…
Между тем история с Зудярой (или правильнее было бы сказать, с Гоголем?) возымела в моей жизни серьезные последствия. Худшие опасения родителей сбылись. Меня исключили из школы, и я вынужден был заканчивать среднее образование экстерном. Одновременно я был исключен из комсомола. Всему делу был придан так называемый «политический характер»: мотивом моего поступка был объявлен «воинствующий буржуазный национализм». С таким клеймом нечего было и мечтать об институте.
Я пошел работать, вскоре загремел в армию и только после армии смог поступить на литературный факультет областного педагогического института, и то на заочное отделение. Потом я преподавал русский язык и литературу в школах Челябинской области. Ну, и так далее… В общем, прошло еще немало лет, включая четыре долгих года в отказе, прежде чем моя нога ступила на заасфальтированную землю предков в тель-авивском аэропорту.
А там, далеко на севере, в стране Николая Васильевича, осталась на подмосковном кладбище заваленная снегом могила Матвея Самуиловича…
…Старый Новый год приближался, веселье поднялось на новую, высшую ступень. Хозяйка села за рояль, и все хором принялись петь знакомое с детства «Была бы страна родная, и нету других забот…».
Но настроение у меня явно было отравлено воспоминаниями прежней жизни. Не дожидаясь шампанского и не прощаясь, я выскользнул за дверь (почему-то это называется «уйти по-английски»).
Пока я отыскивал на паркинге свою машину, из дома неслось: «И хорошее настроение не покинет больше вас».
ПРОИСХОЖДЕНИЕ
Меня зовут Алексей Иванович Ершов, я родился 2 октября 1941 года в селе Большой Овраг Череповецкого района Вологодской области. По национальности русский. Так записано в моем паспорте и прочих документах. Казалось бы, все яснее ясного, но нет — чем дольше я живу на свете, тем непонятнее выглядит вопрос о моем происхождении. Во всяком случае, для меня самого…
Началось это давно, когда я еще учился в средней школе своей родной деревни. То бишь в селе. Вообще-то и до того меня поддразнивали наши деревенские, мол, что это ты чернявый такой да кудрявый, у нас тут таких не водится. Но это были простодушные шутки, никаких обидных намеков в них не содержалось: во-первых, репутация Варвары Ершовой, моей мамы, была безукоризненной, а во-вторых, и намекать-то было не на кого: у нас действительно никаких чернявых-кудрявых поблизости не было, а дальше колхозного поля мама за всю жизнь не выезжала. Замуж она вышла девятнадцати лет, в январе 1941-го, за дальнего своего родственника Ивана Алексеевича Ершова. Впрочем, у нас в Большом Овраге почти все жители — родственники, и половина из них — Ершовы. В июле того же года мужа забрали в армию. В сентябре от него пришло сложенное в треугольник письмо, в котором он просил жену, если родится сын, назвать Алексеем. Это письмо оказалось единственным: летом 42-го пришло официальное извещение: «Пал смертью героя…»
Треугольное письмо, определившее мое имя, я прочел самостоятельно в шесть лет. До сих пор вижу неровные строки, написанные химическим карандашом: буквы растеклись лиловыми пятнами там, где упали мамины слезы. «Не поднимай тяжелое, не то скинешь». Я жил в деревне и знал, что это значит. Но я знал также, что поднимать тяжелое было просто некому, кроме женщин. Женщины делали всю работу и за себя, и за мужчин, и даже за лошадей — впрягались в плуг.
А разговоры о моем происхождении стали особенно настойчивыми, когда я в шесть лет пошел в первый класс: на год раньше своих сверстников, поскольку читать, писать и считать научился в пять — не без маминой помощи, конечно. Забегая вперед, скажу, что все годы в школе я был всегда самым лучшим учеником, круглым отличником. Писал диктанты без ошибок и с ходу решал арифметические задачи, которые никак не давались моим соученикам.
Раннее развитие и высокий (по сравнению с ровесниками) интеллект не остались незамеченными. Что это он какой-то не такой, как все, этот Леха у Варвары? Некоторые пытались дать загадке, так сказать, естественнобытовое объяснение: просто Варвара занимается с ним по вечерам, она ведь и сама училась в школе хорошо. Но когда я стал решать задачи из программы пятого класса, до которого моя мама так и не добралась, тут уж сторонники простого бытового объяснения оказались посрамлены. Всем стало ясно, что Леха у Варвары действительно «какой-то не такой».
Пытаюсь вспомнить, что побуждало меня демонстрировать одноклассникам свое интеллектуальное превосходство. Конечно, есть на этот вопрос простой ответ. Я был маленького роста, слабым физически — едва ли не самый маленький в классе: ведь год разницы в этом возрасте очень заметен! Но со временем мои способности перестали удивлять ребят и учителей, к ним привыкли, и тогда на первое место в моем характере вышло самое обыкновенное любопытство или, лучше сказать, любознательность. В третьем классе я прочел все учебники до пятого класса включительно, решил все задачи и добрался до алгебры. Однажды я попросил учительницу, Лизавету Родионовну, объяснить мне, что такое алгебра. Но она сказала: «Не забегай вперед, Ершов, время придет — узнаешь». С некоторым раздражением сказала, как мне показалось. Тогда я научился решать алгебраические задачи арифметическим путем, без алгебры. Ответы сходились. Зачем же нужна эта алгебра? Ирония судьбы: мог ли я предвидеть, что со временем именно алгебра станет областью моих профессиональных интересов и алгебраические проблемы будут темой большинства моих научных работ, включая обе диссертации!