Солдатами не рождаются - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И весь изрезался. Зачем это нужно было делать?
«Вот так всегда, – подумал он. – Говорит совершенно не то, что сказали бы на ее месте другие. Другие бы похвалили: молодец, как это у тебя хорошо вышло одной рукой, а она ругается».
– Зачем это было нужно? – сердито повторила она. – Хочешь доказать, что уже привык к своей руке? Зачем? Попросил бы, чтоб побрили. Вон как порезался! Я сначала говорить даже не хотела.
– Кожу не мог оттянуть, вот и порезался.
– И зачем было спешить? Кому это надо? Заживет рука, все, что сможешь, будешь ею делать.
Она говорила с ним, как сама с собой, совершенно не думая, что можно и чего нельзя ему сказать, говорила, считая, что ему можно сказать все, как себе.
– Медленно заживает, надоело, – сказал он.
– Ничего подобного, я вашего ведущего хирурга спрашивала. Он говорит: быстро. Такие раны знаешь как долго заживают. Еще будет болеть, давать знать о себе, так что приготовься. И не сердись, я нарочно тебе говорю, чтобы помнил об этом, когда будешь требовать выписки или решать, на какую должность проситься. Во всяком случае, в первое время.
Она не собиралась его утешать, она хотела думать о его жизни вместе с ним, и это было сильнее всяких слов о любви. Она не говорила их ни в прошлый раз, ни сегодня, просто вела себя как человек, который уже не думает ни о нем, ни о себе отдельно друг от Друга.
– Ну, как ты решила? – спросил он. – Я уже все узнал.
Он говорил о том же, о чем и в прошлый раз, – узнавал, где и как, находясь в армии, можно это оформить, чтобы они считались мужем и женой. А она, когда он спросил: «Ну, как ты решила?» – подумала, что ей решать нечего. Просто надо сообразить, как лучше сделать. Когда неделю назад он заговорил об этом, она не ответила потому, что думала о другом – беспокоилась за него. Он, сам того не зная, был тогда на волоске от второй ампутации. А сегодня выглядел совсем иначе, не лежал с температурой, а сидел на койке и даже успел, оказывается, порезаться в пяти местах, пока брился. Может быть, и в самом деле его рапорт удовлетворят и оставят в армии? Тем более что рапорт пошел к Серпилину. Серпилин, правда, такой человек, что все равно не поступит против совести, но разве это будет против совести? Ни против чьей совестя это не будет!
– Я тоже думала об этом, – сказала она вслух. – Если это поможет нам быть вместе, давай сделаем, как ты хочешь. Но я сначала должна послать маме в Ташкент заявление о разводе, чтобы она сходила в загс и прислала мне справку. А то у меня в личном деле стоит, что я замужем.
– Я почему-то считал, что ты это уже сделала.
– Ничего я не сделала!
Сейчас, задним числом, она сердилась на себя: было неприятно просить об этом мать. И кто его знает, сразу ли мать все сделает. Может сначала еще прислать письмо с разными уговорами. Все-таки мать не все понимает в ее жизни и, наверное, никогда не поймет.
«А он будет переживать, пока все это тянется», – подумала она, посмотрев на Синцова. Она чувствовала себя виноватой перед ним за то, что не сделала там, в Ташкенте, такой простой вещи.
– Сразу же, прямо сегодня, напиши, – помолчав, сказал он.
– Хорошо, – сказала она и, не успев остановить себя, притронулась рукой ко лбу.
– Что ты?
– Ничего. – Она сделала вид, что просто потерла пальцами лоб. – Вспомнила, что пора идти!
Но дело было не в этом, хотя идти действительно пора, а в том, что она все последние дни боялась заболеть, а сейчас, когда сидела у него, вдруг почувствовала, что у нее, кажется, и правда жар.
Неделю назад, когда она в прошлый раз вернулась от него, вдруг выяснилось, что сразу, в один день, заболели сыпным тифом пять девушек из банно-прачечного, те, что вместе с ней тогда занимались санобработкой наших, освобожденных из плена. А на другой день заболел старичок, батальонный комиссар Степан Никанорович. А потом опять сразу еще четверо девушек, и два санитара, и парикмахер. Все-таки проморгали тогда, сначала думали об этом, а потом забыли. Росляков ходил черный, ни с кем не разговаривал, переживал свою ответственность, особенно со вчерашнего дня, когда две девушки и Степан Никанорович умерли. И все переживали, и она тоже. Но сделать было уже ничего нельзя, – оставалось только ждать, когда кончится инкубационный период: заболею или не заболею? Вчера был двадцатый, последний день, никто больше не заболел, и она перестала волноваться и за других и за себя, а сейчас вдруг зазнобило. Может, показалось, может быть, никакой это не тиф, просто простудилась, когда была вчера в бане. Она пробовала уговорить себя, но это плохо выходило, потому что она очень боялась заболеть. Он боялся за нее, что она ездит через неразминированный город, а она нисколько этого не боялась, даже не думала. А тифа боялась. Наверно, еще и оттого, что у них сначала все было так хорошо, а потом вдруг случилось с ним, с этой рукой. А теперь, когда немного успокоилась за него, вдруг заболеет сама?
Когда она пришла сегодня, он сразу заметил, что она в новом обмундировании, и посмеялся над ее слишком большой гимнастеркой: так спешила переобмундироваться, что даже не подобрала себе мало-мальски по росту! Она не стала ему объяснять – отшутилась, а на самом деле подбирать было некогда и не из чего: как только узнали про тиф, сразу всех, кто имел хоть малейшее отношение, заставили еще раз пройти санобработку, а всю одежду, с ушанок до портянок, – в дезинфекцию.
Хорошо, что сюда пока не дошли никакие слухи, только этого не хватало! Хотя знаешь, что все на тебе чистое, и сама чистая, и понимаешь, как врач, что не можешь его заразить, а все равно сначала, когда садилась сегодня к нему на койку, в первую минуту боялась и дотронуться и прижаться, и только потом преодолела в себе эту глупость. Господи, хоть бы это было воспаление легких, что угодно, только не тиф!
– Пора идти, – повторила она, посмотрев на его часы с черным циферблатом, которые он в прошлый раз подарил ей и заставил надеть на руку. – Росляков сказал, чтобы я в четырнадцать ровно была уже у машины. Он к этому времени кончит тут, в госпитале, все свои дела.
– А ты сходи посмотри. Может, он еще задержится.
– Не задержится, он у нас точный.
Синцов понимал, что теперь говорить что-нибудь еще значит мучить ее, и, когда она встала с койки, молча встал вслед за ней.
– А вставать и ходить надо поменьше, – нравоучительно сказала она. – У тебя еще недавно была температура.
– Ладно, учту на будущее.
– А докторов, между прочим, надо слушать.
– Ну какой ты мне доктор! Сама подумай, ну какой ты мне доктор? – Он здоровой рукой загреб ее за плечи и прижал к себе так, что она счастливо задохнулась, но все-таки сказала:
– Осторожно, ту руку заденешь!
Они вышли из палаты и остановились у дверей в коридоре.
– Здесь дует, – сказала Таня.
– Ну и ладно.
Теперь они говорили громко, а в палате все время говорили вполголоса, хотя двое соседей Синцова – оба ходячие – шлялись где-то по другим палатам, а третий сосед спал, накрывшись с головой одеялом. Но им, то одному, то другому, казалось, что он не спит.
– И куда вы сейчас поедете? – спросил Синцов.
Она сказала, что поедут с Росляковым еще дальше, на железную дорогу, проверять эвакоприемник.
– А оттуда?
– А оттуда, наверное, мимо вас обратно.
– Хоть бы вдруг какие-нибудь снежные заносы! – сказал он. – Вернулись бы к вечеру сюда и застряли у нас на всю ночь.
– А ты меня не мучай. – Она подняла на него глаза. – Я сама этого знаешь как хочу? – Сказала то, что почувствовала, и обрадовалась своему чувству: «И ничего я не заболела, просто показалось. А жар, потому что все время думала об этом».
– Ладно, виноват, – сказал он.
– Если бы я могла что-нибудь придумать, я бы придумала. Понял?
– Понял, товарищ доктор.
– Не зови меня «товарищ доктор», а то я тебя стукну. И вообще нечестно вдруг заводить такие разговоры, когда мне надо идти.
– Ну иди, раз надо. – Он прихватил ее правой рукой, приподнял и поцеловал в губы. Потом отпустил и улыбнулся.
А она, с испугом почувствовав, какие у него холодные губы, поняла, что – нет, не показалось, у нее самый настоящий жар. И, ничего не сказав, быстро повернулась и пошла.
Синцов вернулся в палату и, как был, в халате, лег на койку и укрылся с головой одеялом.
Да, он любил ее, и эта скоропостижная, ни на что не похожая любовь сильнее всего, что было до сих пор в его жизни, сильнее даже той большой и долгой любви, которая у него была к Маше. В глубине души у него еще не исчезло ощущение греха сравнения, и, однако, он уже не впервые мысленно сравнивал их. И ему все чаще казалось, что эта новая любовь сильнее той, прежней. А может быть, просто необходимость в другом человеке, существовавшая в нем самом, была сейчас, в середине войны, сильней, чем тогда, и от этого и любовь казалась тоже сильнее.
Когда она сегодня пришла к нему, то сразу, почти с первых слов, призналась:
– Я такая счастливая, что ничего не могу с собой поделать!