Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помню, — подхватил Груздев, — он рассказывал, что студентом на каких-то соревнованиях победил в беге и на пьедестале почёта чувствовал себя так, словно его раздели догола. Мне это было не очень понятно, и тогда он с улыбкой процитировал чью-то мысль: «В этом мире нужно быть таким, как все, чтобы не вызывать зависть, недоброжелательство и презрение».
— Да, мы не раз говорили об этом.
— А ваша позиция?
— Ловко же вы втягиваете меня в спор, Георгий Борисович. Я полагал, что если бы в истории не находились люди, которые отваживались первыми становиться на следующую ступеньку, человечество не вышло бы ещё из пещер. Первому всегда трудно и плохо, поначалу он идёт против течения, между ним и большинством долго нет взаимопонимания, и он действительно вызывает зависть, недоброжелательство и презрение. А когда умирает, следующие поколения славят открывшего Новый Свет, дерзнувшего сказать: «А всё-таки она вертится!» — и в свой жестокий век восславившего свободу.
— Вы говорите о гениях.
— Да, это крайняя степень. Возвышение человека заурядного кажется естественным, гению же добиться признания неизмеримо труднее, поскольку он опережает своё время. Современники считали Эжена Сю более крупным писателем, чем Бальзак, Бенедиктова предпочитали Пушкину, а сочинителя модного романса ставили выше Мусоргского. Это гении. Но измените масштаб — и мало что изменится. Недоброжелательство и зависть — неизбежный спутник человека, добившегося в жизни хоть какого-либо успеха.
— Значит, вы согласны, что Андрей Иваныч был прав?
— В этом — да. Именно поэтому он не стремился к карьере и был вечно вторым. Если, конечно, — Семёнов едва улыбнулся, — считать карьерой то положение, которого к сорока с лишним годам добился ваш собеседник. Но вот Андрей умер — и вдруг оказалось, что он, скромный метеоролог и вечный заместитель начальника, значил для окружающих куда больше. Не только для родных, меня, Саши Бармина, но, как выяснилось, и для вас.
— Да, — откликнулся Груздев. — В нём была… полярная чистота. К нему не прилипала никакая грязь. Я знал людей удачливее, талантливее, но не знал чище. Мне жаль, что я не стал его другом.
— Для этого вы, Георгий Борисович, простите за откровенность, были слишком закупорены. Не переходили черту, за которой начинается искренность. Вы окружили себя, как пишут фантасты, силовым полем, барьером, через который никому не было доступа. Всем своим поведением вы подчёркивали, что не желаете быть понятым. Шансов на дружбу с Андреем у вас не было.
— У меня на то имелись причины, — возразил Груздев. — Вы любите, чтобы вас жалели?
— Не очень.
— А я вовсе этого не выношу, — с болью сказал Груздев. — Жалостливое сочувствие унижает, предпочитаю, чтобы надо мной лучше смеялись, как тогда, когда я валялся с фурункулом.
— Что ж, вы упустили свой шанс. Жили, как изволили намекнуть, с камнем на душе, сами сбросить его не могли и не обратились к единственному человеку, который мог это сделать! Хоть вы этого и не любите, мне жаль вас, Груздев.
— Да, упустил, — согласился Груздев. — Честно говоря, потому, что чего-то боялся — недостаточного понимания, что ли… Нет, не то. Боялся… вашей с ним близости. Наверное, так.
— Спасибо за откровенность.
— Сегодня, Сергей Николаич, после всего сказанного иначе не могу. Я просто боялся, что Андрей Иваныч может, как вы… Помните, конечно: «Немногого, Груздев, стоит человек, рассчитанный на одну хорошую зимовку».
— А вы злопамятны, Георгий Борисович. — Семёнов улыбнулся. — Что было, то было, от своих слов не отказываюсь. В той накалённой обстановке, когда «Обь» ушла и надежды на возвращение домой рухнули, от малейшей искры мог произойти взрыв. Вы были опасны, Георгий, и я вскрыл нарыв.
— Я не нарыв, я человек! — Груздев вдруг стал очень спокоен. — Как вы не можете понять, Сергей Николаич, что человека нужно щадить, он, знаете ли… этакий живой, ему ничего не стоит сделать больно. Ну, плоть — бог с ней, она и создана, чтобы страдать, а вот когда с размаху бьют в душу… Ладно, раз уж пошёл такой разговор… Вы, Сергей Николаич, из тех, кто умеет делать больно — и при этом считаете себя правым, потому что уверены: критерий истины доступен лишь вам, и никому другому. И эта уверенность побуждает вас не обращать внимания на то, что люди — все до единого! — не похожи один на другого. А вы же стремились — в интересах дисциплины, значит, в высших интересах! — заставить нас послать к чёрту свою индивидуальность и превратиться в «Так точно! Будет выполнено!» — в Женьку Дугина.
— Личная неприязнь не лучший аргумент, Георгий. У Дугина нет красноречия, но есть другое неоценимое для полярника качество — совершенная надёжность.
— Разве я об этом? — Груздев махнул рукой. — Я всё понимаю, Сергей Николаич, тогда меня было необходимо растоптать, подмять под паровой каток, чтобы другим не повадно было. Но вы бесконечно выиграли бы в моих глазах, если бы заставили меня понять высшую свою правоту по-иному, в дружеской беседе, что ли, которой вы удостаивали лишь избранных. Вам, однако, было исключительно важно именно обезличить, ибо перед святой дисциплиной все равны. Высунулся — получай по лбу! Простите, если переборщил…
— Так, самую малость, — сказал Семёнов. — Для меня, Георгий Борисыч, критерий истины — дело. Когда на моих глазах гибнет дело, я заставляю себя забыть обо всём, кроме того, что необходимо для дела в данную минуту. Когда корабль тонет, самое страшное — паника, бунт на борту. Поддался панике — пощады не жди… Что же касается лично вас, то зря опасались: именно Андрей осуждал меня за резкость. Он мне тогда сказал, что правду говорить нужно, даже самую жестокую, но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. У нас был долгий разговор в тот вечер… Андрей был очень слаб. Он уже знал, что это — его последняя зимовка.
— Мы догадывались, что он знает, — с печалью сказал Груздев. — Нам было очень жаль его.
— Так что могу повторить: вы упустили свой шанс, Георгий. Ладно, переменим пластинку…
— Свешников говорил с вами обо мне? — неожиданно спросил Груздев.
— Да.
— Не секрет?
— Он сказал, что вы ко мне скоро придёте.
— Почему он был в этом уверен?
— Могу только строить предположения.
— Например?
— Ну, хотя бы то, что если грусть иной раз хочется запрятать в себя, то радость, счастье — никогда.
— Вы почти правы.
— Тогда рад за вас.
— Почти — потому, что я ещё не знаю,