Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как ты мог так поступить со мной?»
Он пожал плечами.
«Я никак с тобой не поступал. Я поступил с ней. Переспал с ней».
«Почему? Почему?»
«А почему бы и нет? Успокойся. Ничего сверхъестественного не произошло. Она была до чертиков игрива за обедом, но как только мы очутились в постели, термостат ее выключился. Белая резина — тот же эффект».
«Ох, Чарли! Поговори же со мной, Чарли. Скажи, почему?»
«Не напирай на меня, тигренок».
Она заставила его спать с ней. Она для него все делала. Она молилась на него, ей хотелось кричать — до того было жаль, что она не может сделать для него еще больше, что так уж устроено тело, слишком многим целям оно должно служить. Ей удалось вытянуть из любимого семя, а вот добиться признания, что он питает к ней любовь столь же безграничную, как она к нему, — не удалось. Она произнесла ужасные, жалкие слова, в которых звучало самодовольство пополам с укором:
«Знаешь, я все отдала ради тебя».
Он вздохнул.
«Можешь взять все назад».
«Я погубила мужа. О нем пишут все газеты».
«Ему на это наплевать».
«Я опозорила моих родителей».
Он повернулся к ней спиной. С Гарри отворачивалась обычно она. К Чарли трудно прильнуть — слишком он большой, все равно как поросший волосами скользкий камень. Он все-таки извинился, на свой манер:
«Тигренок, я совсем измочален. Я весь день погано себя чувствовал».
«Насколько погано?»
«Насквозь погано. До дрожи в руках и ногах».
И, чувствуя, что он погружается в забытье, она пришла в такую ярость, что выскочила голая из постели, наорала на него, пользуясь словами, которым он научил ее в минуты соития, сбросила с комода портрет покойной тетушки, заявила, что любой порядочный мужчина по крайней мере сделал бы ей предложение, прекрасно зная, что она его не примет, — словом, настолько нарушила мир в квартире, что сейчас все это гулом отдавалось в ее сне, так что тьма содрогалась между вспышками фар машин, без устали шнырявших внизу, по Эйзенхауэр-авеню. Вид из задних комнат квартиры Чарли открывается неожиданный — на излучину Скачущей Лошади, похожую на взрезанную материю, на слонового цвета газгольдеры, сгрудившиеся на болотистом участке возле свалки, и на маленькое кладбище с железными крестами вместо каменных надгробий, окружающее церковь с двумя голубыми куполами, о существовании которой Дженис раньше не имела понятия. Поток транспорта перед домом не прекращается. Дженис всю жизнь прожила рядом с Бруэром, но никогда прежде не жила в нем самом и считала, что жизнь всюду замирает, когда люди отходят ко сну, а теперь удивлялась тому, что в городе от движения транспорта вечно стоит грохот — совсем как в ее сердце, которое даже во сне выстукивает свою любовь.
Она просыпается. Занавески на окне кажутся серебряными. Луна холодным камнем висит над горой Джадж. Кровать не ее, затем она вспоминает, что эта кровать стала ее, — с каких пор? С июля. Почему-то с Чарли она спит на левом боку, а с Гарри всегда спала на правом. Светящиеся стрелки электрических часов с той стороны, где спит Чарли, показывают третий час. При лунном свете видно, что Чарли лежит на спине. Дженис дотрагивается до его щеки — щека холодная. Она прикладывает ухо к его рту и не слышит дыхания. Он умер. Она решает, что ей это снится.
Тут ресницы Чарли вздрагивают, словно от ее прикосновения. Глаза его в слабом холодном свете кажутся невидящими, без зрачков. Лунный свет блестит в капельке влаги, которая собралась в дальнем уголке дальнего от нее глаза. Чарли издает стон, и Дженис понимает, что от этого она и проснулась. Звук словно вырвался из-под тяжелого пресса, глубоко сидящего у него в груди. Увидев, что Дженис, опершись на локоть, смотрит на него, Чарли произносит:
— Привет, тигренок. Что-то мне больно.
— Что болит, любовь моя? Где?
Дыхание обжигает горло, стремительно вырываясь из ее груди. Вся комната, включая углы, кажется стеклянной, — стоит Дженис неловко повернуться, и полетят осколки.
— Здесь.
Похоже, он хочет показать ей, где болит, но не может шевельнуть руками. И тут все тело его вдруг выгибается словно вздернутое чем-то невидимым. Дженис окидывает взглядом комнату в поисках чьего-то молчаливого присутствия, которое мучает их, и снова видит кружевные занавески с переплетением медальонов на фоне голубоватого света от уличных фонарей, а в голубом квадрате зеркала, стоящего напротив комода, прямоугольники рамок с фотографиями тетушек, дядюшек, племянников. Вновь раздается стон, и тело Чарли вновь выгибается — так выгибается рыба, которой сердце пронзил крючок.
— Любовь моя, есть у нас таблетки?
Он произносит сквозь зубы:
— Маленькие, белые. На верхней полке. В ванной.
Заставленная мебелью комната куда-то ухает и взлетает — такая паника охватывает Дженис. Пол прогибается под ее голыми ногами; ночная рубашка, которую она надела после устроенного скандала, прилипает к горячей коже. Дверь в ванную не поддается. Наконец косяк больно ударяет Дженис в плечо. Она никак не найдет шнур от лампы — рука ее шарит в темноте; но вот шнур попался и тут же выскочил из пальцев, и пока она снова ловит его, раздается стон Чарли, еще хуже прежнего, напряженнее. Наконец шнур пойман, она дергает за него — ее ослепляет свет, она чувствует, как глаза быстро уходят в орбиты, так что даже больно, но времени поморгать нет — она высматривает маленькие белые таблетки. Перед ней шкафчик, забитый сокровищами больного мужчины. Все таблетки белые. Нет, одни из них — аспирин; другие — желтые и прозрачные капсулы, которые вылечивают от сенной лихорадки. Вот, должно быть, эти — хотя на маленьком пузырьке ничего не написано, он плотно закрыт внушительной пластиковой крышкой. На каждой таблетке крошечные красные буковки, но у Дженис нет времени их разбирать — слишком дрожат руки, должно быть, таблетки те самые; Дженис опрокидывает пузырек на ладонь, и из него вылетают пять, нет, шесть таблеток, — она сама себе удивляется: как можно тратить время на подсчеты, и пытается засунуть несколько штук назад в узенькое горлышко, но ее так трясет, что суставы не гнутся, — защитная реакция, иначе она бы уже рухнула. Она ищет глазами стакан, не видит ни одного, берет квадратную крышку от бутыли для воды и, открыв кран, совсем уж глупо ждет, чтобы пошла холодная вода; когда она закрывает кран, вода попадает на ладонь, и таблетки на ней размягчаются, буквы на них расплываются, окрашивая сморщенную кожу ладони, на которой лежат. Дженис приходится держать все в одной руке — и таблетки и крышку от бутыли с водой, чтобы другой закрыть дверь в ванную, иначе свет попадет на Чарли. Он с трудом чуть приподнимает с подушки свою крупную голову, смотрит на таблетки, тающие на ее ладони, и выдавливает из себя:
— Не те. Маленькие белые.
Лицо его искажает гримаса, словно от смеха. Голова падает на подушку. Мускулы шеи напрягаются. Звуки, вырывающиеся из горла, становятся на октаву выше, словно стонет женщина. Дженис видит, что на возвращение в ванную нет времени, — дело совсем худо. Она видит, что химией уже не поможешь, — надо воздействовать на дух, сотворить чудо. Тело ее словно налилось свинцом — она вспоминает, как Гарри говорил, что она сеет смерть. Но внезапная тяжесть в затылке, словно его зажали в тиски, вынуждает ее с отчаянным возгласом, высоким, как стон Чарли, качнуться вперед, и она падает на него всем телом, которое так часто лежало под ним, — он, словно большой провал, всасывает ее, — провал, который она способна заполнить своей любовью. Она напрягает всю волю, чтобы заставить сердце пробиться сквозь стену его костей и задать его сердцу свой ритм. Сквозь стиснутые зубы он произносит: «Боже!» — и, выгнувшись, прижимается к ней, словно кончает, а она спокойно всем телом давит на него, всем своим теплым, влажным, пульсирующим телом, достаточно сильным, чтобы затянуть рану, ведь рана — это он весь, его любимое вдоль и поперек тело, и любимый спокойный голос, и любимые умные квадратные ладони, и любимые завитки волос, и любимые желтовато-коричневые ногти, и любимое темное, в гусиной коже вместилище его мужества, и любая уязвленность, которую он, как угрозу, держит сокрытой и запертой от нее. Она — словно врата любви, низвергающейся откуда-то сверху; она чувствует, как по кусочкам растворяется в этой любви, словно маленькая земляная плотина под напором потока. Она слышит, как трепещет его сердце — точно пойманная добыча, и держит, держит его, не выпускает. И хотя он обратился в дьявола, то разрастающегося вширь и вглубь, как котлован каменоломни, то вдруг съеживающегося в один зажатый болью, устремленный вверх штырь, острый и холодный, как сосулька, Дженис не отступает — она шире распластывается, чтобы накрыть всего его, она обмякает, чтобы вобрать в себя острие его боли. Она не дает ему уйти. В комнате есть еще кто-то третий — этот кто-то всю жизнь знал ее и до сей поры смотрел на нее свысока; и вот как бы этой, другой, парой глаз она видит, что плачет, и она слышит свой голос: «Прочь, прочь», взывает она к дьяволу, беснующемуся внутри ее мужчины.