Два капитана - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он понял, все понял! Он заговорил о Кораблеве — знаю ли я, что, несмотря на свои шестьдесят три года, старик записался в народное ополчение и что в «Вечерней Москве» по этому поводу была помещена заметка? Он рассказал — с ироническим оттенком — о Николае Антоныче, который получил не только новую квартиру, но и научную степень. Какую же? Доктора географических наук — и без защиты диссертации, что, по мнению Ромашова, было почти невозможно.
— И знаешь, кто сделал ему карьеру? — со злобой, с блеском в глазах сказал Ромашов. — Ты.
— Я?
— Да. Он — Татаринов, а ты сделал эту фамилию знаменитой.
Он хотел сказать, что моя работа по изучению экспедиции «Св. Марии» впервые привлекла общее внимание к личности капитана Татаринова и что Николай Антоныч воспользовался тем, что он носит ту же фамилию. И нужно отдать Ромашову должное — он выразил эту мысль как нельзя короче и яснее.
Впрочем, меньше всего мне хотелось разговаривать с ним на эту тему. Он понял это и заговорил о другом.
— Знаешь, кого я встретил на Ленинградском фронте? — сказал он. — Лейтенанта Павлова.
— А кто такой лейтенант Павлов?
— Вот тебе и на! А он-то утверждал, что знает тебя с детства. Такой огромный, плечистый парень.
Но я никак не мог догадаться, что этот огромный, плечистый парень и есть тот самый Володя с детскими синими глазами, который писал стихи и катал меня на собаках Буське и Тоге.
— Да боже мой, к нему отец приезжал, старый доктор!
— Иван Иваныч!
Даже от Ромашова мне было приятно узнать, что доктор Иван Иваныч жив и здоров и даже служит на флоте. Какой молодец!
Несколько раз Ромашов упомянул, что он был на Ленинградском фронте. Катя осталась в Ленинграде, — я беспокоился о ней. Но не хватало еще, чтобы я спрашивал у Ромашова о Кате!
Вообще теперь, когда он уже немного привык к тому, что я жив, ему смертельно захотелось рассказать о себе. Он уже, кажется, гордился тем, что встретил меня в ВСП, что он ранен так же, как и я, и так далее.
Война застала его в Ленинграде заместителем директора по хозяйственной части одного из институтов Академии наук. У него была броня, но он отказался, тем более что весь институт до последнего человека записался в народное ополчение. Под Ленинградом он был ранен и остался в строю. Прежнее начальство, которое теперь стало крупным военным начальством, вызвало его в Москву. Он получил новое назначение и не доехал — под Винницей разбомбили поезд. Взрывной волной его ударило о телеграфный столб, и теперь всю левую сторону тела время от времени начинает «невыносимо ломить».
— Ведь я во сне стонал, когда ты услышал, — объяснил он. — И доктора не знают, что делать со мной, решительно не знают.
— Ну, а теперь признавайся, — сказал я строго: — что ты соврал и что правда?
— Абсолютно все правда.
— Ну да!
— Ей-богу! Вообще прошли те времена, когда нам нужно было как-то хитрить друг перед другом.
Он сказал «нам».
— Теперь, брат, кончено. У меня одна жизнь, у тебя — другая! Что нам делить теперь? Ты опять не поверишь, но, честное слово, я иногда удивляюсь, вспоминая историю, которая поссорила нас. В сравнении с тем, что происходит на наших глазах, она представляется просто вздором.
— Еще бы!
— И довольно об этом!
Он вопросительно посмотрел на меня. Очевидно, не был уверен — согласен ли я, что об «этом» довольно.
Но я был согласен. Не до старых счетов было мне в эти дни! Тоска томила меня. То думал я о том, что стал жалок, беспомощен со своей перебитой ногой перед лицом гигантской тени, которая надвинулась на нашу страну и вот теперь идет за нами, догоняет наш заблудившийся поезд. То госпиталь представлялся мне: день тянется бесконечно, однообразно, сестра в тапочках заходит и ставит на столик цветы, и боже мой, как я не хотел всей душой, изо всех сил этого покоя, этих цветов на столе, этих бесшумных госпитальных шагов!
То мысль, страшнее которой я уже ничего не мог придумать, приходила ко мне. Эта мысль была: «Я больше не буду летать». Мне сразу становилось жарко, я начинал дышать открытым ртом, и сердце уходило так далеко, откуда, кажется, уже невозможно вернуться.
Глава шестая
ДЕВУШКИ ИЗ СТАНИСЛАВА
Выше я рассказал о том, как раненые бросились подбирать помидоры. Это было одно из самых горьких и томительных моих пробуждений. И вот две девушки — тогда я увидел их впервые, — одетые во что-то штатское, вдруг появились в толпе. Они даже ничего не сделали, а только что-то сказали одному и другому быстро — певуче, по-украински, — и раненые молча разошлись по вагонам.
Это были студентки педтехникума из Станислава — обе крупные, черные, с низкими бровями, с низкими голосами и необыкновенно «домашние», несмотря на свою решительную, сильную внешность. Только что присоединившись к нам, они достали воды и бережно роздали ее, по кружке на брата. Они принесли откуда-то не бог весть что — лукошко калины, но как приятно было сосать горьковатую ягоду, как она освежала!
Почему среди тысяч людей, прошедших передо мной в те дни, я остановился на этих девушках, о которых даже ничего не знаю, кроме того, что одну из них звали Катей!
Потому что… Но я снова забегаю вперед.
Я лежал у окна спиной к движению. Уходящая местность открывалась передо мной, и поэтому я увидел эти три танка, когда мы уже прошли мимо них. Ничего особенного, средние танки! Открыв люки, танкисты смотрели на нас. Они были без шлемов, и мы приняли их за своих. Потом люки закрылись, и это была последняя минута, когда еще невозможно было предположить, что по санитарному эшелону, в котором находилось, вероятно, не меньше тысячи раненых, другие, здоровые люди могут стрелять из пушек.
Но именно это и произошло.
С железным скрежетом сдвинулись вагоны, меня подбросило, и я невольно застонал, навалившись на раненую ногу. Какой-то парень, гремя костылями, с ревом бросился вдоль вагона; его двинули, и он ткнулся в угол рядом со мной. Я видел через окно, как первые раненые, выскочив из теплушек, бежали и падали, потому что танки стреляли по ним шрапнелью.
Мой сосед Симаков смотрел рядом со мной в окно. У него было белое лицо, когда, одновременно обернувшись, мы взглянули в глаза друг другу.
— Надо вылезать!
— Пожалуй, — сказал я. — Для этого нужны пустяки — ноги.
Но все же мы сползли кое-как с наших коек, и толпа раненых вынесла нас на площадку.
Никогда не забуду чувства, с необычайной силой охватившего меня, когда, преодолевая мучительную боль, я спустился с лесенки и лег под вагон. Это было презрение и даже ненависть к себе, которые я испытал, может быть, впервые в жизни. Странно раскинув руки, люди лежали вокруг меня. Это были трупы. Другие бежали и падали с криком, а я сидел под вагоном, беспомощный, томящийся от бешенства и боли.