Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А среди его до дна взбаламученной столицы, среди ревов и суеты, грязи и бестолочи, над обезумевшим морем людским на скале на прекрасном коне вздыбил Медный Всадник и ужасной десницей своей все указывал властно вперед, во мрак, в неизвестность. А человеческое море исступленно ревело:
Отречемся от старого мира,Отрясем его прах с наших ног!..
XLIII
ШЕСТВИЕ В РАЙ
Стал телеграф. Стала почта. Стали железные дороги. Вся Россия, ясно чувствуя какой-то роковой перелом в тысячелетних судьбах своих, затаилась, замерла. Что-то там вдали, в столицах, делается? Что-то принесет страшный — теперь все дни стали страшными — завтрашний день, следующий час, следующая минута?
Затаившаяся деревня была полна самыми дикими слухами — чем более дик был слух, тем охотнее ему верили, — и Сергей Терентьевич, только на волосок один уцелевший от мобилизации, встревоженный, поехал в город и прежде всего направился к Евгению Ивановичу: как ни далек был он сам от его умонастроений, он все же любил этот недоверчивый и осторожный ум. Медлительно потушенными голосами они говорили за стаканом остывшего чая о надвигающихся событиях, о событиях, может быть, там вдали, в столицах, уже свершившихся. Оба смотрели в будущее с недоверием, но в то время как у Сергея Терентьевича все-таки проскальзывала слабенькая надежда, что авось все как-нибудь образуется — в этом сказывалось его страстное желание улучшить долю народа, — в тревожно насторожившейся душе Евгения Ивановича мрачно звучали предостерегающие голоса древности: недаром за стеклом его книжных шкапов стояло столько мемуаров из времен французской революции и вообще книг исторических!
— Я не знаю ни единой революции, которая хотя отчасти бы оправдала те надежды, которые возлагали на нее люди… — говорил он тихо. — А Растащиха сделать революции не может — она может только бунтовать… И если сорвется, то бунт этот будет жесток и темен…
Сергей Терентьевич скоро ушел — потолкаться на народе, как он говорил. Он вполне соглашался с Евгением Ивановичем, но в то же время где-то глубоко в душе его светло шептало: все верно, все так, но авось?., а вдруг?.. Убрать из жизни, сделать безвредными всех этих Тарабукиных, больших и маленьких, которые столько паскудили, дать народу хорошую школу, дать ход скованным силам народным — да разве это так уж много, так уж это трудно? Он не разделял мальчишеских мечтаний о каком-то земном рае, нет, но все же многое можно было бы, несомненно, улучшить. Ему вспоминалась безнадежная борьба его с миром, веры поэтому не было, но верить хотелось страшно…
А Евгений Иванович взялся за свою тайную тетрадь.
«Она идет, страшная… Она уже, собственно, пришла… И замирает сердце: не последний ли это акт российской трагедии? В чем же сущность этой нашей трагедии? В том, что революция — неизбежна. Это говорю я, совсем не революционер, но лишь очень скромный сторонний наблюдатель, в революции мало верующий вообще: да, она была н е$7
Но не писалось, не думалось — тяжело болела душа. И сосала сердце тоска по Ирине. Где она, милая и страшная?.. Он встал, чтобы пройтись, — тяжело было в одиночестве.
— Ты куда, папик? — выскочив в коридор, спросила Наталочка.
— Надо к Чепелевецкому пройти часы мои из починки взять… — сказал он.
— Возьми и меня, папик… — попросила девочка. — У Сережи болит горлышко, а мне так хочется погулять с тобой…
— Ну что же, пойдем…
Наталочка радостно побежала одеваться. Чрез минуту оба они вышли на двор, где старый Василий разгребал выпавший мокрый снег. Со всех крыш нежно звенела, обещая солнце и радость, жемчужная капель: люли-люли-лель-лель…
— Ну как дела, старина? — спросил Евгений Иванович.
— Дела табак, хозяин! — отвечал Василий и, пугливо озираясь, прибавил: — Телеграф опять будто работать стал… И, бают, телеграм нам в город подали, что царя прогнали и все будто под себя жиды теперь забирают. На Дворянской все ленты красные понадевали…
— Ну, все это так, болтовня, вероятно…
— Нет, сам своими глазами видел… И антамабили это летают — просто ужасти подобно!..
Мимо ворот как раз бурей с воем пролетел автомобиль. Мелькнуло что-то красное…
— Во! Видал? Это они самые… — сказал Василий опасливо.
Евгений Иванович зашел в редакцию, но не успел он спросить старого Афанасия, кто там есть, как дверь из библиотеки разом распахнулась и на шею ему бросился Андрей Иванович, редактор, в своем поношенном бархатном пиджачке и большом черном галстухе бантом. Длинные седые волосы его восторженно развевались.
— Свершилось! — крикнул он. — Боже мой…
— Да что такое?!
— Революция… Отречение… Республика!..
И вдруг старик восторженно зарыдал. Сзади с дрожащими губами стоял Евдоким Яковлевич, старавшийся удержать слезы. Князь и обе молоденьких дочери его восторженно сияли. Сияли какие-то совсем незнакомые молодые люди, которые радостными глазами смотрели на Евгения Ивановича. Сияла Нина Георгиевна. Все, галдя и толкаясь, восторженно перебивая друг друга, пошли в редакционную комнату.
— И как легко все свершилось! — слышались взволнованные голоса. — Телеграфируют, что и двадцати человек не погибло, да и то все фараоны, полицейские… Прямо изумительно: бескровная революция! О, русский народ — изумительный народ! Нет, нет, недаром дали мы, знать, миру Толстого!
И странно: Евгений Иванович почувствовал, что он должен был бороться с собой, чтобы не заразиться этим всеобщим восторгом, в котором ему сразу послышались какие-то истерические, надорванные, нездоровые нотки. Сергей Терентьевич был сдержаннее других, и — невольно отметил Евгений Иванович — точно смущена чем была Нина Георгиевна.
Мимо окон, сотрясая все, с ревом пронесся автомобиль.
Все стремились вон, на воздух, чтобы видеть, слышать, еще и еще раз ощупать всеобщую радость своими руками. Молодежь вся унеслась куда-то, а члены редакции должны были остаться на некоторое время здесь, чтобы выпустить первый свободный номер своей газеты, маленький, но такой огромный. Евгений Иванович с Наталочкой пошли за руку на Дворянскую.
По городу бурными потоками пробегала сумасшедшая радость. Что-то пьяное бродило уже по улицам, по которым все больше и больше расцветало красных огоньков. По углам виднелись еще не просохшие трухлявые бумажки какие-то, перед которыми, вытягивая шеи, толпился народ. Полицейские все попрятались. И бурей проносились туда и сюда какие-то автомобили, обдавая прохожих тучами мокрого и грязного снега, похожего на кофейную гущу, а в автомобилях были какие-то молодые люди и девицы значительного вида, а иногда и серые солдаты с красными бантами.
Евгений Иванович зашел к старому Чепелевецкому, чтобы взять свои старые охотничьи часы.
— Готовы, готовы… — вежливо и ласково сказал старый еврей. — Вот, пожалуйте… Поломки никакой не было, я только почистил… Вероятно, подмочили как-нибудь…
У низкой двери его с разбега остановился большой серый автомобиль, и под отчаянный звон дверного колокольчика в подвал часовщика влетела его Сонечка, более чем когда-нибудь хорошенькая, восторженная, с сияющими, как звезды, глазами и с красным бантом. От нее во все стороны брызгало безмерным счастьем, упоением. И одно только огорчало ее, это то, что нельзя делать революцию сразу и в Петрограде, и в Москве, и в Окшинске, и во всей России, нельзя даже быть одновременно на митинге и в Народном доме, и на табачной фабрике Кузьмы Лукича, и нестись с радостной вестью по деревням. И где происходит самое главное, неизвестно…
Автомобиль с грохотом унесся дальше.
— Что это вы тут околачиваетесь? — со счастливым смехом бросила Сонечка Евгению Ивановичу. — Ах, какой митинг был сейчас в Народном доме!.. А чрез два часа другой — будут выступать солдаты… Я только хоть чего-нибудь перекусить — едва на ногах держусь от усталости…
Отец, поглаживая свою длинную белую бороду, ласково посмотрел на нее сквозь свои сильные очки: он очень бедствовал глазами.
— Это жаль, что ты опять бежать собираешься… — сказал он. — Тебе следовало бы помочь мне: у меня очень болят глаза. Ну а если уж не можешь остаться, так вот хотя вставь пружину в эти серебряные часы… Работа срочная, и мне неприятно обидеть заказчика…
Сонечка даже окаменела от удивления.
— Но… что с тобой, отец? — едва выговорила она, глядя на старика во все глаза. — Когда же чинила я часы? Ведь ты же знаешь, что я ничего не умею…
— Если ты не умеешь починить часов, то как же можешь ты браться чинить всю Россию? — тихо и значительно сказал он, ласково глядя на дочь сквозь толстые стекла очков. — Соня, мне за тебя… стыдно…
— Ах, ты вечно с этими твоими шутками! — нетерпеливо отозвалась Сонечка. — Кто же должен устраивать новую жизнь, если все будут отказываться? — еще нетерпеливее бросила она и вдруг устремилась в заднюю комнату, восторженно напевая: