Николай Клюев - Сергей Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есенин в эти дни обдумывал «Песнь о великом походе», где собирался из Петра I «большевика сделать»… Не он был первый на этом пути. И есенинский Пётр, в конечной редакции любующийся «на кумачный цвет на наших улицах», естественно, не мог быть принят Клюевым, что написал уже об императоре как о «барсе диком»… А поглубже заглянуть — так ведь и прав Есенин. Всепьянейший синод, непристойные имитации Евангелия и креста — не воскресли ли они в «Октябринах» и «комсомольском рождестве»?
…Сидя вместе с Клюевым у Иннокентия Оксёнова, Есенин рвался читать Языкова… В контексте разговора, где он жаловался, что чувствует себя в России как в чужой стране, а за границей было ещё хуже, что «Россия расчленена», и это больно осознавать любому великороссу — нетрудно предположить, что очень хотелось Сергею прочесть вслух для себя и для окружающих знаменитое языковское «К не нашим».
Вам наши лучшие преданьяСмешно, бессмысленно звучат;Могучих прадедов деяньяВам ничего не говорят;Их презирает гордость ваша.Святыня древнего Кремля,Надежда, сила, крепость наша —Ничто вам! Русская земляОт вас не примет просвещенья,Вы страшны ей: вы влюбленыВ свои предательские мненьяИ святотатственные сны!
Ближе, ближе он был в своих душевных сопереживаниях Клюеву, чем сам хотел в этом признаться даже самому себе… И чем больше чувствовал он это — тем демонстративно пытался от Клюева оттолкнуться, Клюеву поперечить, особенно на людях.
Уехал. И вернулся в Ленинград в середине июня, предварительно написав Николаю о своём приезде.
* * *«„Ленин“ Клюева — образец того, что получается, когда Клюевы берутся за такие темы, которых они не могут понять… Может быть, по Госиздату Клюев даёт своеобразное толкование „Ильича“, может быть, уже хорошо то, что пишет о Ленине, может, это революция в Клюеве. Но нам эта книжка не нужна, не понятна и рекомендовать её, конечно, нельзя…»
Читать это «творение» Александра Исбаха в «Книгоноше» было уже делом привычным. Не он один вещал о «ненужности» и «непонятности» Клюева. Но слушать подобные же речи от дорогого по-прежнему и ставшего таким чужим Серёженьки…
Появился Есенин — и на следующее же утро отправился к Клюеву. Через несколько лет Николай нехотя рассказывал об этом свидании Анатолию Яру-Кравченко с интонациями «Бесовской басни про Есенина».
— Я растоплял печку. Кто-то вошёл. Я думал, что Коленька (Архипов. — С. К.), гляжу — Есенин, в модном пальто, затянут в талию. Поверх шарф шёлковый… Весь с иголочки, накрашен, одним словом, такой, каких держут проститутки…
— Ну что же, расцеловались?
— Да, конечно. Он удивился, что я такой же, а он себя растерял…
Есенин, конечно, не считал себя «растерявшим». Скорее, о Клюеве полагал как о «закосневшем».
Как вспоминал новый знакомый Николая Игорь Марков — «поэт появился как-то неожиданно, оживлённый, с улыбающимися серо-голубыми глазами и чуть рассыпавшимися волосами. После приветствий и первых радостей встречи между давними друзьями возник спор, такой же внезапный, каким было появление Есенина в тесной комнате на Морской».
А для них обоих не было ничего «внезапного» — продолжился разговор, начатый ещё в Москве, где ничем закончилась есенинская затея собрать заново, «в семью едину», «крестьянскую купницу». Николай, глядя на модный костюм Сергея, напомнил ему, словно кто за язык дёрнул, строки из «Четвёртого Рима»: «Не хочу быть лакированным поэтом с обезьяньей славой на лбу…» Есенин побелел от злости. И бросил в ответ, потом прочно к Клюеву прилипшее:
— Ладожский дьячок!
Поперхнулся Николай… Тут же пришёл в себя и снова пытался читать самое язвительное из старой поэмы. И снова оборвал Есенин:
— Прекрати! Брось своё поповство! Кому это сейчас нужно?
«А ведь тебе было когда-то нужно, Серёженька! Льнул, как к горнему ключу. И что же с тобой стало?»
А Серёженька уже тяжело пережил внезапную смерть Ширяевца. Поминки по нему вылились у многих в пьяную истерику, но что-то страшное, тревожное, отчаянное слышалось в перекрывающем всё и вся есенинском голосе, когда поэт кричал, что пропала деревня, что из неё вытравляется всё русское. В ответ раздалось: «Цела деревня! Цел русский народ!» «Нет! — отвечал Есенин. — Гибнет деревня», и слышал: «Это наше время. И нет нашему творчеству никаких помех». «Есть! — снова кричал Есенин. — Город, город проклятый…», и, уже уходя, слышал, как кто-то затянул «Вечную память», которую заглушили «Интернационалом».
С разорванной душой приехал. Но с Клюевым так по душам и не поговорил.
Сидя в доме у ещё одного ленинградского представителя «воинствующего ордена имажинистов» Лёни Турутовича, писавшего под псевдонимом «Владимир Ричиотти», Есенин, по воспоминаниям последнего, «светился покоем и вдохновением» и говорил с каким-то душевным подъёмом:
— У меня и слава, и деньги, все хотят общения со мною, им лестно, что я в чужом обществе теряюсь и только для храбрости пью… Быть может, в стихах я такой скандалист потому, что в жизни я труслив и нежен… Я верю всем людям, даже и себе верю. Я люблю жизнь, я очень люблю жизнь, быть может, потому я и захлёбываюсь песней, что жизнь с её окружающими людьми так хорошо меня приняла и так лелеет. Я часто думаю: как было бы прекрасно, если бы всех поэтов любили так же, как и меня… Теперь я понял, чем я силён — у меня дьявольски выдержанный характер…
Клюев не слышал подобных есенинских слов. И в общении с ним Есенин теперь шёл скорее на конфликт, чем на согласие. И «выдержанность характера» куда-то мгновенно улетучивалась.
И Николай, также навестивший в другое время Ричиотти, говорил о наболевшем. И слушал его молоденький Борис Филистинский, позже оставивший яркую зарисовку поэта, вошедшего в свою золотую пору.
«Лицо умного мужика, но не пахаря, а скорее мастера-умельца, такого сельского плотника-зодчего, что без единого железного гвоздя сможет повыстроить многоглавую церковь в Кижах, или мастера железного или гончарного художества. Очень уж потёрт кафтан и шапка гречневиком, огромный староверский медный крест на груди. Маскарад? Да перед кем ему, Клюеву, сейчас ломать комедь?.. Нет, одёжа Николы Клюева не казалась нам никак — никакой костюмировкой… Вкусный, окающий несколько карельский рот под свисающими усами энергичного унтера. Певучие строки вьются и свисают с колечками крутой махорки…» Клюев сам никогда не курил, но, видимо, сейчас терпел привыкших к табачному яду. И вещал, слегка растягивая слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});