Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моих «экскурсиях» меня постоянно сопровождал Монтегю {561}, про которого шутили, что он и сам любит лезть под пули, и тащит за собой почетных гостей, которые совсем не обязательно разделяют его увлечение — на фронте вообще довольно редкое. Эта шутка, как и любая другая, не вполне соответствовала действительности, но что-то в ней было. Война завораживает даже тех, кто, как Монтегю, не питает никаких иллюзий, кого не проведешь хвастовством, запугиванием, отчаянными попытками возместить нехватку толковых офицеров, надевая на болванов офицерские фуражки и нашивая им на гимнастерки петлицы; разговорами о стратегии и тактике, которые на деле оборачиваются ложью и неразберихой. Война завораживает, несмотря на массовые убийства, грязь, вшей, зверства, страх, сквернословие и чудовищную скуку. Всего этого ни я, ни такой наблюдательный человек, как Монтегю, не могли не замечать, однако мы ни разу не спросили друг друга: «Так какого же черта ты делаешь на этой галере?!» Наоборот, нам обоим казалось, что находиться на фронте и быть вдали от передовой совершенно бессмысленно. Мы пришли в театр посмотреть пьесу, а не разгуливать по фойе в антрактах, как это принято у светских любителей оперы.
Но ничего особенно увлекательного не происходило. На Сомме, где в то время игрался самый модный военный спектакль, британские орудия тупо били сразу по двум мишеням: по немецким траншеям и по карманам несчастных налогоплательщиков. Когда мы подходили к ветряной мельнице в Позьере, в полумиле от нас в воздухе разорвался одинокий снаряд. Монтегю замер и покосился на сопровождавшего нас румынского генерала в роскошном мундире.
― Напрасно я взял вас с собой, — сказал ему Монтегю. — Вы не в хаки. Вас могут увидеть и застрелить. А мне отвечать.
― Хочу обратить ваше внимание, джентльмены, — усмехнулся в ответ генерал Джоржеску, с насмешливым презрением рассматривая наши безупречные гимнастерки защитного цвета, — что на земле лежит снег, и вас, надо полагать, видно ничуть не хуже, чем меня.
Генерал был совершенно прав. Монтегю пожал плечами, и мы отправились дальше. Должно быть, из немецких пушек автоматически каждые четверть часа стреляли патентованные чучела, взятые на вооружение германской армией и известные нашим специалистам по последним военным журналам, ибо ровно через пятнадцать минут у нас над головой просвистел еще один пущенный наудачу снаряд, который, видимо, произвел на генерала такое сильное впечатление, что он настоял, чтобы его юный друг, также нас сопровождавший, спрятался за подбитым танком. Больше в тот день битва при Сомме не принесла Монтегю никаких радостей. И в этом смысле Ипр, откуда гораздо сильнее тянуло порохом, был лучше.
Монтегю был настоящий сорвиголова, а на вид тихий, скромный, довольно стеснительный молодой человек, в котором, если не считать формы, не было абсолютно ничего военного. В роли капитана Матаморо {562} он бы провалился с треском. Как и многие, попавшие на фронт, Монтегю был по-толстовски изверившимся и подавленным — и не столько даже из-за ужасов войны, сколько из-за ее бессмысленности. Но на людях он скрывал свое настроение и был человеком вполне общительным. О своих подвигах, о которых сообщалось в военных сводках, Монтегю не распространялся.
Бой, как мне показалось, носил односторонний характер. Наши орудия стреляли непрерывно, оглушительный грохот канонады и пронзительный визг шрапнели совершенно не соответствовал медлительным, вялым действиям артиллеристов, которые деловито ввинчивали запалы, не торопясь вгоняли снаряды в стволы и давали залп, выпуская в небо очередную комету из стали и абсолютно не заботясь о том, куда она упадет и упадет ли вообще. Сначала я думал, что среднеевропейские державы ответят нам ударом на удар, и даже испытывал некоторую тревогу от мысли, что мишенью для первого же залпа они могут избрать мою грудную клетку, но нет: наша канонада была совершенно безответной, и мне вспомнились детские игры «в войну», когда я неизменно одерживал победу, а враг падал под ударами разящего мяча, не оказав никакого сопротивления. Я поинтересовался, в чем дело. «Они вообще последнее время что-то редко отстреливаются», — сказали одни. «Откроют огонь по Альберу в три часа», — предположили другие. На самом же деле, чего тогда еще никто не знал, немцы потихоньку отошли к линии Гинденбурга и предоставили нам без толку расходовать боеприпасы, обстреливая опустевшие окопы. На Сомме было гораздо безопаснее, чем на набережной Темзы, где можно угодить под автомобиль или трамвай. Только в Ипре и, возможно, в Аррасе мне могла угрожать реальная опасность. В отличие от Гете под Вальми или Вагнера во время Дрезденского восстания {563}, мне так и не довелось «понюхать пороху» во Франции.
Во время нашей последней встречи с Рихардом Штраусом мы стояли во дворе лондонского дома, слушали, зажав уши, как на полную мощь играет такой-то уличный оркестр из Барселоны, и хором кричали: «Громче! Громче!» Артиллерийские батареи на Сомме ничем не уступали барселонской какофонии, и я пожалел, что со мной не было Штрауса, он бы получил удовольствие. Ведь на войне ненависти к врагу не испытываешь, хотя и сражаешься с ним, убиваешь его. Ненавидеть лучше дома. Что мы и делаем.
Артиллерийский майор, любезно согласившись изрыть тяжелыми снарядами все поле, чтобы показать, как это делается, заверил меня, что благодаря его усилиям цена на землю теперь повысится вдвое, ведь так глубоко вспахать борозду не смог бы ни один фермер.
― А как же засыпать эти ямы и выровнять землю для пахоты? — полюбопытствовал я.
― Несколько зарядов динамита, и все будет в порядке, — ответил майор.
В целях маскировки я, как и все, носил форму защитного цвета, оставаясь между тем штатским, причем штатским весьма преклонного возраста. От кепки пришлось отказаться, и я, словно Дон Кихот, водрузил на голову шлем Мамбрино. А в уши, чтобы не окончательно оглохнуть, вставил черные запонки. Выглянуло солнце, но очень похолодало. Кругом говорили только по-английски, на всех диалектах этого языка. Виллы и крестьянские дома опустели, не было ни крыш, ни полов, а в стенах зияли огромные дыры. Деревья либо были срезаны почти до основания, либо стояли в рубцах и шрамах.
Задремавший среди дня в придорожной канаве бродяга при ближайшем рассмотрении оказался обезглавленным трупом. Вместо мелодичного бельгийского карильона на полную мощь гремел немецкий оркестр, целиком состоявший из ударных инструментов. Если честно, он мне даже нравился: барабанный бой всегда меня волновал. До Ипра было еще довольно далеко, но линия фронта проходила именно здесь, и боши забрасывали нас снарядами с таким же рвением, с каким же рвением, с каким сосед миссис Никльби забрасывал ее через забор огурцами и кабачками. Грохот стоял неимоверный. Бум! Вззз!
Бум! Вззз! Бум! Вззз!! Сначала fortissimo diminuendo, затем crescendo molto subito [221]. Вероятно, один из снарядов, с визгом проносившихся над головой, и оторвал голову джентльмену, лежавшему в придорожной канаве. Что ж, в мирное время он мог бы расстаться с жизнью гораздо более мучительным и непотребным образом. Это еще не самый худший конец.
Словно взбодрившись от бравурной музыки немецких орудий, машина прибавила в скорости, и вот я снова в Ипре. Городские здания ничем не отличаются от крестьянских домов и вилл: нет ни крыш, ни полов, одни стены — немцы с завидным педантизмом превратили славный, уютный городок в отличное прикрытие для любимой армии, которая воспользуется городом в качестве плацдарма для нападения на Германию. Так, бош, вступивший на тропу войны, становится, сам того не подозревая, игрушкой в руках дьявола, который больше всего на свете любит, когда начинают бить барабаны. На фронте все планируется с армейской пунктуальностью, однако на деле получается совсем не так, как планировалось. Из ста приказов девяносто девять отменяется — арифметика, что и говорить, впечатляющая! На войне даже штатские очень скоро выходят из режима. Утром капитан предлагает, а днем генерал располагает — в основном раздавая долгожданные приглашения на обед, которые с радостью воспринимаются как приказы.
Итак, Ипр, лишившихся печей, полов, крыш и домашних удобств, сохранил в неприкосновенности бесстрашно вздымающиеся к небу стены, по которым упрямо продолжает бить немецкая артиллерия, и теперь прогулка по городу стала куда более захватывающей, чем в безмятежные времена мелодичных карильонов. У меня над головой пролетел английский аэроплан (немецкого за все восемь дней на фронте я не видел ни разу), и небо вокруг него испещрили пули. Однако он победоносно поплыл дальше, а я, как ни странно, не испытал ни малейшей гордости. Когда же вокруг аэроплана перестали свистеть пули и разочарованно замолкли зенитки, я, совершенно выпустив из головы, что пилот вполне мог быть моим другом, стал расспрашивать, почему его не сбили. Мне казалось, что дать уйти аэроплану было бы со стороны немцев недопустимой небрежностью, но мне объяснили, что ни одно орудие не может стрелять по цели, двигающейся со скоростью 100 миль в час. Коль скоро я мог бы и сам, не задавая лишних вопросов, об этом догадаться, мне стало немного стыдно и даже жутковато, ибо я совершенно неожиданно предстал перед самим собой в образе человека, который ко всему испытывает лишь чисто спортивный интерес и которого я так часто высмеивал.