Стежки, дороги, простор - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Год-дзе![58]
Мне было и смешно, и еще больше завидно, что ли, во какая вольница! Да что ж, он старше…
Хорошо это — иметь друга старше себя.
Дружили мы, мальчишки, и с девчонками. Дружба та сначала была такой, как у меня с Тоней, у каждой парочки или троечки дружков своя, по-своему особенная. Это еще дома, пока мы не пасли, и когда были свинопасами тоже.
У них игры совсем еще детские.
Скажем, сегодня мы копали новую печку в откосе узкоколейки или, если старая печка еще цела, игру начинали сразу с завтрака. Как всегда, выбирались тата и мама, дед и бабуля, сыновья и дочки, и каждый старался соответствовать своей роли: кашлять, ворчать, командовать, ссориться, плакать — повторялось то, что мы наблюдали дома. Сегодня в спектакле воскресенье, и завтракали мы, как всегда в праздник, оладьями, испеченными из песка. Потом семья отправлялась, кто куда. Дед и бабуля «лезли на печь»: просто усаживались чуть в сторонке, дед кашлял, а бабка все его попрекала. Тата с мамой уезжали в гости: садились поодаль на траве, тата нукал на воображаемого коня, стегал его настоящим кнутом и чуть ли не совсем по-взрослому ругался, а мама на этот раз по примеру чьей-то мамы была покладистая, укоряла спокойно: «Успеем, не гони ты его, вчера за день напахался». Молодежь затевала танцы, у нас говорили: гулянье. Выбирались музыканты. Один пиликал на скрипке, палочкой по палочке, другой залихватски растягивал воображаемую гармошку, третий барабанил палкой по земле и для полного сходства дзинькал губами, подражая медным тарелкам. Гармонист гудел свое «тува-тува-тува», а скрипач то подпиликивал ему, то напевал по-свадебному:
Дыли, дыли, дыли,
едут молодые,
едут молодые
на хромой кобыле.
Кобыла-рысачка —
под хвостом болячка.
После танцев молодежь расходилась парами, начинались «ухаживания». Сидели, обнимались, хихикали. Потом тата и мама возвращались из гостей. Тата был пьяный. Бабуля с печки ругала его, дед кашлял, добрая мама всех успокаивала, а потом уже ложились спать: дед. с бабой отдельно, тата с мамой отдельно, все в обнимку, как те парочки, что все еще ворковали на своих «лавках».
Такие спектакли без зрителей, если по считать свин У, которые с безразличным видом чавкали да похрюкивал': поодаль, на откосах узкоколейки, каждый раз разыгрывались по-разному. Бывали праздники, бывали и будни, когда мы и пряли, и ткали, и подшивали лапти, и кололи кабана, и пахали… Кабаном артисты бывали охотно, визг под воображаемым шилом стоял ужасный. Кто играл роль плуга, тот ложился на спину и задирал ноги, за ступни которых пахарь держался, как за чапиги, по: у-кая воображаемого коня и подгоняя его ногой под задок «плуга». Словом, все, чего не хватало, живо воображалось, ибо главное — были мы сами, всегда и во всем неутомимые, любопытные, с острой памятью, наблюдательностью, воображением.
Игры маленьких свинопасов были продолжением игр свободного времени, лет до шести, когда игралось еще совсем наивно. Правда, уже и тогда мы временами ходили на сено, где гуртом играли в «тату и маму»: ложились спать, обнимались, прижимались, тискались, однако во всем этом не было еще ни понятия, ни стыда, хотя от взрослых мы и прятались. Понимание и стыд пришли позже, исподволь, отчасти уже в то время, когда мы пасли свиней, а еще больше, когда пасли коров, когда самому младшему, как мне, могло быть девять, а старшему тринадцать, как нашей Мане Вороне.
Учились все от всех, и учиться было от кого.
Первый каждодневный пример простоты отношений давала природа. С самой ранней поры, когда у человека бывает больше всего ненасытных «почему», мы видели, как это делает все живое. Словарь для обозначения того, и грязного и притягательного, был соответственно богатый. Кобылица, корова, свинья, овца — «требовали», «охотились», «гуляли»… Про птиц, всех одинаково, говорилось «играют». И куры, и аисты, и воробьи, и голуби — все играли. У аистов это бывало под самым небом, на гумне, а у голубей еще красивее: они сначала долго целовались, нежно гудя. Весной пресловутая щепка лезла на щепку. Даже лягушки и те «играли», тяжело ска» кали одна на другой, и это называлось нерестом. Что-то вызывало смех, а что-то — например, голуби — уже и волновало нас, не называясь любовью.
Не считая обычной и повседневной грубости, простоты в определении всего своими словами, была еще и матерщина, которой мужики понавезли со всех казарм царской империи, а после и со всего польского «паньства». Не все отцы остерегались говорить про это при детях. В тесноте хат молодожены не всегда спали в чуланах и не всегда могли дождаться, пока домашние уснут. А кто и не очень хотел засыпать, прислушивался, хоть и набегался за день на пастбище. Прочимов Тимох женился, как говорили, на очень красивой Зосе из дальней деревни. Мы, мальчишки, подкараулили, как та тоненькая Зося купалась одна в реке, а потом гуртом обсуждали и то, что увидели, и то, что представлялось в ее отношениях с простоватым здоровяком Тимохом. Собравшись на улице или зимою в чьей-нибудь хате, мужчины могли свободно затронуть и такую тему: «Ну, хлопцы, давайте расскажем, как у кого было в первую ночь». И все это при мальцах, не очень-то их отгоняя, если дело происходило на улице, а в хате будто и не догадываясь, что их слушают с печки. Любовь, чаще всего тайная, выходила наружу то свадьбой, то разговорами, что какая-то неудачно скинула, отчего «бедная», а то и «сучка эта» сохнет теперь, то попытками отравиться самой или спихнуть в речку счастливую соперницу, а то и просто беременностью обманутой девчины, над которой потом за глаза и в глаза потешались, говоря, как о вздувшейся корове: «Что, съела паука?..»
Зимой, на масленицу, женщины гуляли «на долгий лен» — чтобы он летом хорошо уродился. Сначала, перед тем как свалиться в сани да мчаться с песнями в другую деревню, они галдели в чьей-нибудь хате, а мы и взрослые парни и мужчины стояли, ожидая чего-нибудь интересного. И ожидания скоро оправдывались. Немного подвыпив, молодицы и повеселевшие тетки с криком и смехом высыпали на улицу. Некоторые рядились «под мужчин», надевали шапки и портки, подмалевывали сажей усы,