Вертоград Златословный - Ранчин Андрей Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трактовка змея и мудрой врачевательницы в житии — всецело христианские. «Перевернутые» в Повести о Петре и Февронии фольклорные парадигмы тонко уловил и обыграл А. М. Ремизов, наделивший в своей повести о Петре и Февронии героиню одновременно чертами святой и ведьмы[102].
* * *Приведенные примеры из Жития Феодосия Печерского и из Повести о Петре и Февронии — лишь частные случаи «неявной» (для исследователя) символики в памятниках древнерусской агиографии. Их анализ, как мне представляется, свидетельствует о необходимости большего внимания к символическому подтексту сочинений древнерусской словесности, образуемому Священным Писанием. При анализе интертекстуальных связей памятников древнерусской книжности с Библией необходимо учитывать не только цитаты и аллюзии в собственном смысле слова, но и ассоциативные связи между образами из этих произведений и символами-архетипами Библии, задаваемые единой парадигмой, которую составляли эти образы и символы в средневековом сознании. При этом соотнесенность образов, создаваемых в агиографии, с библейскими архетипами может представлять собой не тождество смыслов, а «мерцание» архетипа в его образе-отражении и неполном подобии. Памятуя о том, что для средневекового сознания истинный смысл мира — это смысл сокровенный и непостижимый, мы вправе ожидать воплощения такого мироотношения и в древнерусской поэтике. Сама соотнесенность со Священным Писанием и его символикой оказывается в данном случае «символической», то есть создается в символическом коде.
Разумеется, помимо такой установки в древнерусской агиографии была широко распространена и установка иная, при которой житие строилось как прямая реализация евангельских речений или «почти повторение» ситуаций и эпизодов из библейских претекстов. Но это отдельная тема.
Предварительно допустимо высказать соображение, что «неявная символика» свойственна прежде всего раннесредневековой древнерусской культуре, в которой символические архетипы, праобразы из Священного Писания словно растворены в мире вещественном. Помимо Жития Феодосия Печерского показательные как примеры — Борисоглебские жития, в которых соотнесенность святых братьев с Христом не подана открыто, не стала предметом метаописания, и Повесть временных лет, в которой библейский претекст также скрыт в глубине текста[103].
В культуре и словесности «зрелого» русского Средневековья, в XV–XVI вв. на первый план выходит самоанализ, саморефлексия культуры, и, соответственно, символические структуры приобретают более очевидный характер и становятся предметом метаописания в текстах, в которых содержатся. Помимо возросшего в Московской Руси интереса и внимания к проблемам толкования Священного Писания и Предания, эта тенденция выразилась и в построении текстов, и в использовании риторических средств, подчиненном четкой цели. Таковы агиографические произведения Епифания Премудрого и Пахомия Логофета, в которых библейские соответствия изображаемых событий, как правило, отмечены и истолкованы. Повесть о Петре и Февронии, составитель которой, Ермолай-Еразм, по-видимому, воспринял и переосмыслил фольклорные сюжеты в агиографическом символическом коде, — явление двойственное. С одной стороны, символика в центральной части Повести носит тот «неявный» характер, который более характерен для книжности эпохи Киевской Руси. С другой же — метаописание этого символического кода всё же дано в тексте произведения, но не прямо (во вступлении к Повести).
* * *Христианская культура исполнена живого противоречия: противоречия между трансцендентностью, неотмирностью Бога, с одной стороны, и присутствием Бога в тварном мире, в том числе в слове человеческом, с другой. Эту неразрешимую тайну, этот парадокс веры [Аверинцев 2003] и стремится выразить книжник… Стремится выразить невыразимое.
II
К вопросу о текстологии Борисоглебского цикла
Цель данной статьи — рассмотреть соотношение произведений Борисоглебского цикла: летописной повести о убиении Бориса и Глеба, Съказания и страсти и похвалы святую мученику Бориса и Глеба и Чтения о житии и погублении блаженную страстотерпца Бориса и Глеба, написанного Нестором (далее обозначаются сокращенно: ЛП, СУ, Чт.)[104].
Соотношение Чт. и СУ трактовалось обычно как первичность либо Чт[105], либо СУ[106]. В 1916 г. в предисловии к первому тому «Повести временных лет» А. А. Шахматов пришел к выводу о том, что схождения Чт. и СУ можно объяснить влиянием общего источника. Существование несохранившегося произведения о Борисе и Глебе предполагал Д. В. Айналов [Айналов 1910]. В существовании такого произведения убежден Л. Мюллер [Мюллер 2000. С. 83][107]. ЛП по Начальному своду, составленному около 1095 г. и отразившемуся в Новгородской первой летописи, рассматривается обычно как источник СУ[108]. Далее под ЛП подразумевается повествование об убийстве Бориса и Глеба по Начальному своду; однако, поскольку Новгородская первая летопись не сохранила эту повесть целиком по Начальному своду, а сохранившаяся часть тождественна тексту сказания по Повести временных лет[109], при сопоставлении ЛП с другими произведениями о Борисе и Глебе я обращаюсь к повествованию о святых братьях в составе Повести временных лет.
Вопрос о соотношении ЛП, СУ и Чт. связывался с вопросом о соотношении их со Съказанием чюдесъ святую страстотьрпьцю Христовоу Романа и Давыда (далее — СЧ), составленным после 1115 г. и читающимся в древнейшем списке вместе с СУ. А. А. Шахматов связывал СЧ с СУ[110]. Как изначально одно произведение рассматривает СУ и СЧ Н. Н. Воронин. С. А. Бугославский, напротив, считает, что СЧ и СУ первоначально существовали отдельно[111]. В пользу этой точки зрения говорит следующее. В древнейшем списке СУ и СЧ читаются одно за другим, однако не составляют единого произведения. Прежде всего их разделяет то, что СЧ имеет отдельное заглавие, причем это не подзаголовок внутри произведения. СУ заканчивается общей похвалой святым братьям, где сообщается и о чудесах, поэтому автор о чудесах не повествует (я не рассматриваю приписку «О Борисе, какъ бе възъръм», так как она, по-видимому, попала в конец текста случайно). СЧ начинается со вступления (заключения в СЧ нет, поскольку текст, видимо, не дописан). Как доказал С. А. Бугославский, текст СУ в древнейшем списке очень близок к первоначальному [Бугославский 1928. С. XI–XII], причем СУ и СЧ отличаются друг от друга особенностями стиля[112]. Необходимо добавить, что СЧ разительно отличается от СУ и тем, что в СЧ мирским именам братьев предпочитаются христианские. В списках СУ, близких к первоначальному тексту, христианское имя Глеба вообще не приводится. Руководствуясь вышеприведенными соображениями, я не рассматриваю СЧ в своем текстологическом анализе[113].
Прежде всего сопоставим ЛП и СУ[114]. А. А. Шахматов, отвергая влияние СУ на ЛП, видит доказательство его отсутствия в том, что «житийное сказание не содержит в себе ничего существенного, чего бы не было в летописи, оно отличается от летописного сказания одною риторикой»[115]. Однако наличие в тексте СУ дублировок свидетельствует о том, что составитель СУ располагал двумя текстами, связанными с ЛП. Если ЛП и может быть признана источником для СУ, то лишь второстепенным. А. А. Шахматов не признает наличия общего источника для ЛП и СУ[116], однако текстуальные изыскания опровергают данное мнение. И ЛП, и СУ повествуют о смерти Владимира. В СУ весть о смерти отца получает Борис (ему же сообщают, что Святополк скрывает смерть отца); в ЛП же сначала описывается смерть Владимира и то, как ее утаивают. Далее СУ приводит плач Бориса по отцу и его размышления; сообщается о раздаче даров киевлянам (в ЛП о раздаче даров сообщалось до известия о возвращении Бориса). Вслед за этим повествуется о том, что Святополк приходит в Вышгород и отдает приказ убить Бориса, идет рассуждение о дьяволе и Святополке. После этого читаются: неожиданная фраза — «Тъгда призва к себе» Святополк Путьшу и других (Святополк отдает приказ убить Бориса) и цитата из Соломона (она есть и в ЛП). Дублируется известие о возвращении Бориса (но нет сообщения Борису о смерти отца, не упоминается о вестнике Святополка).