Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так вот откуда взялся этот „Максик!“ — мгновенно догадался майор и сделал в блокнотике пометку. — Для возбуждения животных чувств им еще и рассказы требуются… И это мы учтем».
— Рассказ называется кратко: «Бей!»
«Бей!»— Бей жидов!
Крикнули с чувством, смачно. Побежали гурьбою спасать Россию: братья Губины, Пашка Парфен, Иван Пестрицкий, Петька Громыч, Семины — Семен да Евдоким, Шубин, свояк их, сержант Фролов, что в отпуск приехавший, — тоже.
— Бей! — кричит.
В армии пятый год служит. Тесак австрийский прихватил, размахивает, крутит:
— Бей!
Добра у них, у жидов, много. Всякого много — и разного. Попили кровь… Натерпелись, будя! Отыграемся за все, мать бы иху сотни!
— Погодите, ухманы-глазманы-рехманы! Доберемся ж до вас. До-бе-рем-ся!
…А все потому, что погром ныне…
О вей-вей! Они бежали толпой, эти русские. С кольями, с тесаками. Исаак ударил ихнего Василия. Русский Василий был пьян, как свинья, он лез к тете Хане под юбку, он говорил циничные слова.
Исаак все же муж, он сказал:
— Уйдите!
Пьяный русский сказал:
— У-y, жжид! — и толкнул Исаака, хоть и сам едва стоял на ногах.
Тогда Исаак побледнел, он стал белым, как молоко, он закричал тонким голосом, тонким-тонким, и ударил русского Василия.
И вот — пожалуйста! Через полчаса погром.
Бабушку Моню пнули сапогом. Двумя сапогами — братья Грубины. Лавку Шушмана ограбили дочиста, даже кнопки забрали.
— Будя! Отпился кровушки, мать бы твою жидовскую восемь!
Петруха Мальцев гонял Веню Ицека по двору и гоготал:
— Ишь, пархатик! Что гусенок бегаит. Маленький, а пархатый. Я ттебя! — и швырял в Ицека поленьями.
Дед Рувим умирал и бредил. Ему пробили череп кочергой, и в разбитом мозгу был город. Рувим ясно видел город, там было все родным, еврейским: и дома, и улицы, и люди, и деревья. Даже собаки были свои — еврейские. Умные, с чуткими черными глазами.
Рувим слышал призывный крик:
— Эй, Рувим, поднимайся! Идем громить русских! Скорей же!
Шушман шел впереди большой толпы. Все несли колья, тесаки, ломы. У Мони Рехмана висело за спиной целое ружье! Он кричал громче всех:
— Бей русских! Бей русских!
И размахивал при этом магиндоидом, укрепленным на шесте.
«Их давно не громили, скуластых хамов», — подумал Рувим. Он хотел приподняться, встать и пойти на погром…
Но город внезапно наклонился, отступил во тьму. В мозгу вспыхнула и ярко засияла цифра 7. Нестерпимо яркая… И старый Рувим умер.
А погром был в полном соку! Налился и созрел, точно спелое яблочко.
— Спасай Россию!
— Братцы, бей!
— Мать же твою пять: еще бегит жиденок!
— Бей его!
— Бей!
— Убегает, пархатик.
— Не уйдет!
— Сержант Фролов, забегай справа!
— Держи его, Петруха!
— Тесаком, тесаком!
— Имай жида!
— Имай!
— Имай!
Ходют они. Кровушку пьют. В магазинах, в театрах, в художниках. Везде проникают, где лучше. Но ничего, дождутся. Всыплем им горяченьких, по тепленьким местам. Всем этим ухманам, грохманам, рехманам. Сделаем им гробманов!
Я и Петрухе так говорю:
— Доберемся ж до них… До-бе-рем-ся!
ПослеГромче всех смеялся Рабинович: ему до слез понравился рассказ. Впрочем, многие во время Сэндиного чтения занимались делом. Не раз и не два коленей майора касалась чья-то жаркая рука (он тотчас сбрасывал ее с колен, чутьем чекиста понимая, что колено — это только предлог и рука непременно поднимется выше).
Майору стало дурно: он пил не закусывая. Поднявшись из-за стола, он сказал:
— Извиняюсь… — и поспешно вышел из комнаты в коридор. Дверь туалета Наганов запер, боясь покушения («половых посягательств» — так сформулировал бы это сам майор, не будь он пьян). Через десять минут, побледневший, Наганов вернулся в комнату.
В воздухе чувствовалось томление. Шли тихие разговоры, тет-а-тет. Майор, чтобы взбодриться, выпил еще стакан коньяка. Потом, не закусывая, запил его стаканом иноземного вина. Подумав при этом: «Кислятина».
В голове затяжелело. Разлилась благодать… Уже не в жаркой Африке, а на сказочных Гавайях, в Океании, в стране вечной весны почувствовал себя майор.
— Аристотелю…
Майор насторожился. В углу говорили об Аристотеле, который столько лет безуспешно разыскивался уголовным розыском после скандально известного дела о пяти частях гражданина Семенова.
— В своей «Эстетике» Аристотель дал определение катарсиса, — бубнил носатый, обращаясь к Сэнди. — Катарсис это…
Майор не испытывал катарсиса: его тошнило.
— Пойдемте! — сказал подошедший Чутких майору и взял его за руку.
— Куда?
— Спать.
— Нне хоччу!
— Идемте, идемте!
Как безвольная кукла, покорно и вяло, майор последовал в спальную комнату, ведомый Чутких. Там, не зажигая света, уверенно и быстро извращенец принялся раздевать оторопевшего Наганова. Майор пьяно всхлипывал и повторял:
— Шура… Шурочка… Где ты, жена?… Прро-ппа-ддаю!
— Ложись! Опп!
Чутких повалил майора на кровать, сдернул с него штаны. Стал раздеваться сам…
Майор осознал! Сейчас он будет изнасилован неотвратимо! За моральное разложение из милиции — вон! Может быть, будут даже судить. «Добровольно-пассивный!»… Пятно на всю жизнь. И это — в лучшем случае. А в худшем — в лагере, если посадят? Педерастам окантовывают миски для еды: брезгуют. И пользуют себе на удовольствие… А Шура? А Петька?.. Нет!
— НННЕТ!
И когда голый Чутких, часто и жадно дыша, приблизился к поверженному на кровать Наганову, майор решительно схватил его за орган посягательства своей стальной, натренированною хваткой.
Без РабиновичаЧутких вскрикнул от боли. Изменился в лице. Хватка у майора была еще та: железная, намертво.
— Попался с поличным! — прошептал майор, сжимая доказательство в руке. — Попался, голубь… Пе-де-раст!
И вдруг лицо Чутких стало покрываться мертвенно-бледными пятнами, потом стало темнеть, чернеть, скалиться черепом… И вновь побледнело.
Майор задрожал, узнав это лицо. Выпустил из хватки орган посягательства.
Это было лицо человека, найденного мертвым два дня назад на улице Моховой, дом 3, постовым Догадовым!
…— Сеня, Сеня!
Майор с трудом открыл глаза. В дверь уборной настойчиво стучали:
— Проснись! Сеня, проснись!
Майор с трудом привстал. Оправился. Облегченно подумал: «Сон!» Поднял крючок туалета.
— Извините, я немножко вздремнул…
И тут Наганову стало плохо. Очень плохо. Крайне плохо. Крайне плохо — прямо на брюки спасителя Чутких, вот уже пять минут стучавшего в дверь туалета, пытаясь разбудить Наганова.
Рабинович и другиеВсе дальнейшее казалось майору бредом. А может быть, к счастью, это и в самом деле был пьяный бред?
Майора отвели в комнату, положили на диван. Свет был потушен, и в темноте было слышно шуршанье снимаемой одежды, стук обуви, также поспешно снимаемой.
Чьи-то жаркие руки раздели и майора. Он не пытался даже оказать подобие сопротивления: силы противника были превосходящими. В семь раз: майор был восьмым.
Первым взобрался Рабинович. Майор отчаянно вскрикнул:
— Ой! Больно!
Его держали, посапывая, за руки и за ноги. Рабинович тоже сопел, иногда выдавливая сквозь зубы:
— Терпи, казак… Терпи-и… Тер-пии…
Но и терпя, майор вскрикивал:
— Ай! Ой! Уйй!
Со вторым, Ильей Чутких, стало легче. Потом взобрался третий, тот, носатый, что говорил об Аристотеле и его катарсисе. Катарсиса от носатого Наганов не испытал.
У четвертого, Сэнди, долго не получалось. Но в конце концов пошло и у него. Затем был пятый, майор даже не знал, кто это. Пятый сладострастно кряхтел.
Майору поднесли стакан коньяку:
— Подкрепись, Сенечка.
Наганов жадно выпил. Полегчало. Потом залез шестой и, наконец, седьмой. Опять взгромоздился Рабинович. Начался второй круг!
Майор смирился. Сопротивление было бессмысленно, да и нелепо. Оргия продолжалась всю ночь напролет. Иногда Наганову казалось, что он стал мягким, вся его нижняя половина тела…
А когда все в конце концов устали, майор забылся тут же, на диване, в тяжелом и непристойном сне.
Сон: АнусЧеловек без головы держал полосатый жезл. Поезд прополз где-то вдали, вместо пейзажа. Слово было очень легким и чужим:
а — н — ус
…Он стоял на четвереньках, голый, белый. Лишь из заднего прохода свисала красная кишка, в синих прожилках. Она оживала, выползая наружу медленно и тихо, на свободу, в мир, вовне. Достала земли, поползла по пыли, словно живая… Что это?
— АНУС.
Это кто-то сказал, очень тихо, но решительно. Но все это не имело уже значения, — кто и что сказал. Анус стал расширяться, пухнуть, вздуваясь, тяжело дыша боками багрово-темными от пыли, утолщаясь в бревно, растя, растя. Живой, большой, огромный —