Нежный театр (Часть 2) - Николай Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он лежал как живая аллегория реки, разбивающейся на рукава, перед тем как исчезнуть в море.
Я сам себе напоминал безжалостную тупую машину, заведенную злобным мастером.
Хлеща Толяна с одинаковой силой замаха, я понял, что он как-то под меня подстроился и получает нехитрое субботнее удовольствие.
Чем сильнее он вздыхал, словно бы возбуждаясь, тем больше был мне виден сразу весь, каким-то непостижимым образом. И мое зрение в этой влажной полутьме проницало его как нечто сквозное. Как субстанцию одинокого и жалкого прошлого.
Я почему-то увидел его стеклянным и наполненным легким дымком.
Узрел его кровь, но не красными жгутами проницающую тело, а как вспышку, как кончину.
Увидел его до самого конца.
До недалекого предела его жизни.
Узнал его смерть.
Я остановился.
Я погладил его по плечу.
Единственное, что он еле пробормотал, тихо попросив о чем-то из забытья:
- Ну, давай...
Я увидел его не как человека, а как человечину. И я перестал его бояться. Так как проник в его меру, взглянув не на него, а чрез него и прямо, туда-туда-туда, в эту несусветную даль.
Уж не Бог ли посмотрел мною?
В голове моей помутилось.
И единственное, что я помню достоверно, за что могу и сегодня поручиться, - острое, ни с чем не сравнимое чувство жалости, вдруг обуявшее меня. Ко всему на свете. К прекрасному голому Толяну, повалившемуся на бок на этот липкий восхитительный полбок, поджав блистательные ноги к животу. (Он стал весь сверканием.) К облысевшему упоительному венику, ставшему в моей руке звонким хлыстом. К черным скользким базальтовым бревнам, из которых была сложена эта драгоценная баня. К небольшой беленой каменке. К узкому листку триумфа, прилипшему к ягодице произведения рук Божиих.
Я почему-то вспомнил своего отца, оставившего меня.
И мне почудилось, что он покинул меня, пребывая в самом благожелательнейшем расположении ко мне.
Он отступал от меня, пребывая в самом искреннем порыве попечения всего моего существа, уже обратившегося в вечность. И чем дальше он оказывался, тем сильнее я чувствовал его заботливый порыв, состоящий из любви и опеки.
Разве простертый в невесомом тумане Толян не годился мне в отцы?
И все во мне превратилось в теплейший плавкий воск, я почувствовал себя пролитым в нети для искренней любви.
Нашу скользкую наготу не увидел никто. Никто - из животных, рыб, насекомых и ангелов, населяющих небо.
В лицо, в самую переносицу меня ударил колокол.
Бухнула створка неподъемного последнего люка в этой жизни.
И настала тьма-тьма-тьма-тьма.
А так как это слово не имело конца и предела, то исчезло все.
Мы с Толяном угорели.
От этой чертовой старой каменки.
Еще немного, и нам бы никто не помог выбраться из морока моих видений.
Я еле дополз до порога. Хорошо, что мы дверь не заперли на крючок, я бы до него уже не дотянулся. Перевалив за порожек, я забылся в липкой мыльной луже, натекшей за сегодняшнее мытье.
Я хрипло звал на помощь мою верную Любовь.
Меня никто не услышал в этом мире.
Буся плотоядно смотрит на мой оволосатевший низ живота. Я вижу ее отяжелевший взор, но мне не стыдно, и я не прикрываюсь, так как я еле жив, я нахожусь там, где нет стесненья. Она стоит с ведром холодной воды в руке. Она вот-вот плеснет на меня. Я вижу ее снизу. Босые гладкие ноги, легкий цветной подол, склоненное лицо, смотрящее мимо моего лица. Я знаю, что она увидела, - мой член, мою мошонку, растительность, поднимающуюся по животу. У меня нет воли, чтобы отогнать ее или прикрыться.
Мне так хорошо, - я вижу синь небес, вот-вот сам туда поднимусь, взовьюсь.
Ее взгляд опускает меня в патоку легчайшей бездвижности. Мне кажется, что она может меня поглотить, съесть, начиная с того самого места, куда так сладко глядит.
- Сынуленька, ты живой? - наклоняется она совсем близко ко мне.
Я серьезно спрашиваю ее:
- Я умер? И Толян умер? Мой отец умер?
Откуда-то со всех сторон, сторон, не соотносимых ни с какими координатами, - мой жесткий скобяной голос. Он откуда-то и одновременно отовсюду, где меня чуть не позабыли, куда я был выблеван происшествием, где так уютно колыхался вместе с Толяном, где легко затеряться - только отойди от светлого проема, и обратного пути не будет никогда15.
- Так ты живой? Говори, говори, говори! - Она уже зло и отчаянно хлещет меня по щекам.
Она била меня с таким звуком, будто на меня падала струя фонтана. С высоты ее небольшого роста.
Толяна насилу выволокли с полка, ведь мне, когда я почуял что-то неладное, не удалось его растолкать и сдвинуть с места в баньке, заполнившейся легким угаром.
Его ели отпоили.
Он сказал мне потом, что мы с ним теперь побратались, и если бы не я, то он бы там так и упрел до смерти. Он ведь уже проваливался в черноту, когда я его усердно хлестал.
Хотя якобы и просил меня через одолевавшее его забытье несколько раз: "Ну, давай скорей отсюдова".
- Но ты ведь не сказал "скорей отсюдова", а только "давай", - возразил я.
- Вы теперь угарщики, - пошутила Буся, - значит, никогда не погорите.
- А чё, потонуть сможем? - спросил ее Толян.
В самый жаркий день Толян повез нас с Любашей на своей замечательной лодке-гулянке в таинственную Нижнюю Тростновку16. Сложным путем километров десять вниз, вернее, не вниз, а вовнутрь, в сторону, в глухие дебри, левее, правее, назад, - по тесным, заросшим сухими камышами и вострыми осоками протокам, вдруг неожиданно вливающимся в коренник, и потом снова по канальцам, пробивающим ерики, да и то только потому, что вода этим летом стоит такая высокая.
Обычно в те места можно добраться лишь на машине, на полноприводном "газоне". И мне казалось, если на наш путь посмотреть сверху из голубых выцветших небес, то оказалось бы, что наша лодочка движется по меандру, загребая налево, налево и снова налево, возвращаясь к самому началу, но там - все заросло, и я никогда не узнаю тех мест, где только что бывал.
Полураздетый смуглый Толян утяжелял корму, как сфинкс. Он чуть двигал рукой на отлете, перехватив длинную рукоять подвесного мотора. Легкий цвет его тела, выгоревший ежик волос, казалось, не имели веса, но узкая лодка проседает кормой, подымая узкий нос, не разбрызгивая ровную воду, а как-то на нее наезжая, немного подминая пленку самого верхнего слоя. Складки его штанов говорили мне о его теле больше, чем жесткие и редкие мужичьи прихваты и органичное напряжение позы.
Я вдруг понял, что и он взглядывает на меня, как бессонная птица, как неясыть. Сразу обоими глазами.
Ловко управляясь с лодкой, он будто бы предъявлял мне свою биографию, исполненную на самом искреннем языке из всех возможных. Чувственнее исповеди, точнее документа, выразительнее нетрезвого откровенья.
Это зрелище было слишком глубоким и травмирующим, более глубоким, чем могут сообщить слова. Откуда-то, где слова, их звуковые оболочки встречаются со своим смыслом, где нет самого времени, где испытанья преодолеваются только потому, что есть желание их преодолеть.
Он вот-вот должен был начать задавать вопросы.
Мне, как Эдипу. Ведь я захотел нашу Бусю на его глазах.
И за первый неправильный ответ...
На носу восседает внимательный Малек, как зашерстивевшее изваяние. Он уравновешивает Толяна. Тонкие длинные лохмы на песьих боках чуть приподнимает легкий ветерок. Белобрысую шевелюру Толяна не потревожит ничто - настолько она коротка.
Наша Люба, наша Буся в ярком, липко-зеленом купальнике, белая тенниска подвернута под самый лиф, чтобы плечи не сгорели. Она, как наяда, перегибается за корму и загребает ладошкой. Толяна это нервирует. При маневре Буся все время качает лодку. В винт могут попасть прибрежные корни. И Толян, не выпуская давно погасшей "беломорины" изо рта, сумрачно смотрит вперед - сквозь нее, тяжело молчит в ее сторону.
Мы плывем второй час. Ни слепни, ни мухи не тревожат воздух, и он делается каким-то исчерпанным, целлофановым.
Я повернулся лицом к Толяну, спиной к движению. Буся, изгибаясь к воде, касается меня, наезжает на меня безупречно гладким, словно отполированным, бедром. Она двусмысленно теснит меня к низкому борту лодки.
Мне хочется, чтобы она не меняла своей позы, - и я тихо жмусь к ней. Но еще больше я хочу, чтобы Толян смотрел вперед поверх меня, видя смысл моего примыкания к моей дорогой, моей единственной.
И я был бы не против того, чтобы Толян по-братски любовно звезданул меня в левую скулу и пробил бы моей опрокинувшейся за борт тушкой перепонку заводи.
Я себе очень хорошо это представляю.
Как.
Он.
Это.
Делает.
Очень хорошо.
Вплоть до боевого придоха, почти видимого кратчайшего выхлопа, издаваемого при этом, выбрасываемого изо рта. Как боевая машина, скрипнувшая перед ударом. Как арбалет.
Я размечтался.
Я захотел быть наказанным.
Ведь меня никогда не наказывали, со мной просто очень строго обходились.