Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли - Александр Аркадьевич Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Пушкин
Кроме собственно библейских текстов поэт черпал вдохновение также из православной гимнографии, изучая и творчески переосмысливая образы таких канонических книг, как Минеи, Стихирари, Триодь, Обиход, Октоих, Ирмологий, — что убедительно показано в исследовании Н. С. Серегиной (175). К серьезному изучению древнерусских литургических текстов он приступил в Михайловском с 1924 г. Колоссальное значение поэтики этого огромного пласта церковной литературы для профессиональной поэзии трудно переоценить. Учитывая, что все русские литераторы росли и воспитывались в той среде, где эти старинные песнопения всегда были на слуху, можно предположить, что не только Пушкин, но и все его современники и преемники вплоть до начала XX в. испытали мощнейшее влияние церковного «божественного глагола» (вспомним хотя бы мессианский цикл поэм Есенина 1918–1920 гг., одна из которых называется «Октоих»). У Пушкина же образно-смысловая связь с гимнами «Триоди», сложенными в VII–IX вв. византийскими поэтами Иоанном Дамаскином, Львом Мудрым, Романом Сладкопевцем, прослеживается, например, в стихотворениях «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Когда великое свершалось торжество…», «Напрасно я бегу к Сионским высотам…» и во многих других. По-видимому, не только изучение текстов, но и само живое звучание церковных хоралов, создавало определенный патетический настрой для возвышенной духовной лирики, возвращая поэта к истокам веры, к первооснове Священного Писания.
В 1826 г. Пушкин, очевидно, вспоминал, а возможно, и перечитывал хорошо знакомые ему книги пророков, взыскуя духовной поддержки и опоры. Ведь многие из этих писаний — например, Книга Иеремии и особенно Плач Иеремии — не только содержат обличения власть имущих и предсказания катастрофы, но и несут в себе величайший потенциал мужества, даруя людям утешение и надежду уже после свершившейся трагедии (разрушения Иерусалима и пленения народа Израиля). Как ветхозаветные пророки, так и христианские апостолы предстают в Священном Писании не столько волхвами-ясновидцами, сколько премудрыми наставниками, утешителями, учителями и пастырями своего народа — а в дальнейшем и других народов мира.
П. Я. Чаадаев, современник и друг Пушкина, опередивший свою эпоху по крайней мере на столетие, в «Отрывках и разных мыслях» с замечательной точностью определил роль библейских пророков в духовной культуре человечества. Будучи мыслителем исключительно трезвого и скептического склада, не склонным ни к религиозному экстазу, ни к метафизической абстракции, Чаадаев анализирует предмет объективно, и суждения его помогают понять глубинный смысл профетической традиции в русской литературе:
«Воображают, что пророчества Св. Писания являются не более, чем простыми предсказаниями, предвещающими будущее, только и всего. Серьезное заблуждение. Это наставления, — наставления, относящиеся ко всем временам, существенные части учения, как и все остальное.
Дух Святой, говоря устами своих пророков, не переделывал человеческой природы. Следовательно, сердце человека было сотворено однажды таким образом, что он может предчувствовать будущее лишь выводя его из известных настоящего и прошедшего: сердце человека, разумное по природе и действующее своей собственной властью, не может поступать иначе, если не перестанет быть тем, чем оно является. Именно эту суровую связь будущего с прошлым и настоящим, скрытую от большинства людей, дано было узреть провидцам Израиля, я хочу сказать, более ясно, чем остальным смертным людям. И поскольку связь была постоянной, необходимой и абсолютной, то естественно, что и сегодня она является такой же; такой же она будет и завтра, и всегда; совершенно одинаковые обстоятельства, положения приводят во все времена к совершенно одинаковым результатам. Следовательно, поучение пророка принадлежит всем временам, всем местностям, лишь бы только его умели соответствующим образом применить.
П. Я. Чаадаев
Не легко, конечно, постичь эту строгую схожесть эпох. Глубокое чувство, внутреннее сознание путей Божьих, происходящее от беспредельной покорности проявлениям Его высшей воли, одни только могут ее обнаружить. То же верховное начало, которое создает дар пророчества, дает также и понимание пророчества. Пророк и его истолкователь в умственной иерархии расположены на одной линии.
Пророком является тот, кто в совершенстве понимает пророка» (‹216>, т. 1, с. 450–451).
Говоря о преемственности профетического сознания, себя Чаадаев, безусловно, также причислял к пророкам, и не без оснований. Его «Философические письма», и прежде всего письмо первое (1936 г.), прозвучали как горький приговор народу, «заблудившемуся на земле» со своим мрачным прошлым, тоскливым настоящим и безрадостным будущим. Инвектива, обращенная на сей раз даже не к самодержцу, а ко всему народу, основному носителю национальной идеи, звучала таким невероятным вызовом обществу и порожденному им государству (кстати, оставаясь в традиции обличительных речей Исайи и Иеремии к народу Израиля), что властям только и оставалось объявить мыслителя сумасшедшим, блаженным. Но на Руси блаженные всегда наделялись даром ясновидения и пророчества…
В стихотворении Пушкина пророк — образ собирательный и символичный, воплощающий авторскую трактовку своего призвания, которое впоследствии было принято как данность многими (хотя и отнюдь не всеми) великими российскими поэтами. Экспрессивность пушкинскому «Пророку» придает прежде всего использование аутентичных художественных средств — в частности, стилизованного «языка пророков», жанрового эталона библейской риторики в архаизированном русском варианте, с присущими их речам образами («угль, пылающий огнем», «жало мудрыя змеи», «дольней розы прозябанье» и т. д.) Мы знаем, что в любом переложении или переводе библейских текстов, особенно книг пророков, завораживает не столько мастерство перевода (или стилизации), сколько могучая стихия изначальной поэтики текста. Ницшеанский Заратустра как пророк и философ полностью измышлен автором, но читатель хочет увидеть в герое подлинного создателя легендарной книги и невольно воспринимает идеи Ницше как завещание из глубины веков, как некую ожившую и «заговорившую» мифологему.
Так и в стихотворении Пушкина главное — обращение к чистому источнику вдохновения, оригиналу Священного Писания, который подкрепляет и расширяет значение образа. Гениально показана в этом стихотворении метаморфоза, благодаря которой простой смертный обретает божественное могущество. Дар ясновидения и бесстрашие праведника по воле Божьей превращают грешное тело скитальца в сосуд истины, источник мудрых пророчеств и жестоких обличений. Бренное тело смертно, но на время жизни оно становится обителью Святого Духа. Пушкин силой своего гения уловил и воплотил таинство этого превращения и тем самым наметил путь своим последователям.
Пророк в творчестве Пушкина — не преходящий случайный образ, рожденный гениальным стилизатором в минуту трагического вдохновения. Однажды примерив на себя роль библейского пророка, он вновь и вновь возвращается к этой образной риторике, исполненной профетического пафоса:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.