Замок братьев Сенарега - Анатолий Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаю, ваша милость, — улыбнулся Мастер. — Вы не собираетесь вечно держать в своем доме такого безумца, как я.
Мессер Пьетро всплеснул руками.
— Помилуйте, почтенный друг! Живите у нас вечно, Леричи — ваши, со всем, что в них есть! Но и мне, не одаренному богами высшим разумом, ясно: объехавший полмира, вы не сможете долго оставаться в нашей пустыне. Европа, просвещенные страны властно позовут вас вскоре к себе.
«Это будет очень нескоро!» — чуть не вырвалось в тот миг у Мастера.
— Мои вещи мало нравятся заказчикам, — сказал он, глядя старшему Сенареге в глаза. И Пьетро сразу понял, о чем речь. Почти два года назад, вскоре после прибытия Антонио, мессер Пьетро попросил Мастера написать маслом его портрет. «Вам не понравится», — ответил тот. Но сдался в конце концов, сделал.
Поначалу Пьетро, когда художник снял с полотна покрывало, отшатнулся. И долгие минуты смотрел на себя, не в силах вымолвить слова. Но потом, осознав, схватил со станка, унес к себе. И ныне, может быть, дорожил этой вещью более, чем любой другою в богом данном ему замке и прочих владениях.
— Может быть, дорогой мастер, — согласился он теперь. — Но золотом будут платить. Много золота ждет вас друг, если согласитесь на эту сделку. Впрочем, к этому разговору мы еще вернемся.
Краем уха мессер Пьетро уловил чье — то нетерпеливое движение в смоленом брюхе вытащенного на берег челна. И, откланявшись, поднялся вверх по откосу. Не хватало, чтобы эта дикарка — кто бы ни прятался там, в лодке — выскочила при нем!
Аньола, действительно, появилась, как только перо на шапочке генуэзца исчезло из виду. Потянулась всем телом и, подойдя, неторопливо заняла прежнее место, отложив в сторону платье. Мастер в беспокойстве поежился.
— Мессер Пьетро может возвратиться, — сказал неуверенно он.
— Не вернется, ушел, — проговорила Аньола, едва шевельнув плечом.
Мессер Антонио снова взялся за работу, досадуя на себя. Лопатка в его руке нетерпеливо двигалась по округлым формам зыбкого изваяния, добавляя, снимая, приминая, доводя до совершенства обреченный на скорую гибель рельеф. Полонянка дала ему, мужу, урок смелости, который следовало честно принять.
В мире вокруг царило безумие, мир сошел с ума. Всюду бушевала война — неизлечимая, извечная болезнь человечества. Сосед шел на соседа, брат на брата. Алчность, жестокость, нетерпимость, бессмысленная в самой сути своей злоба — вот что правило, миром и вело, и гнало обезумевших людей. Так было везде, где ступала нога мессера Антонио, а Пьетро сказал верно: объездив одну половину мира, он видел с далеких ее гор вторую и ведал уже, что в ней и как. И в Леричи, на край вселенной, мессера Антонио привели не только отвращение и усталость. Его пригнал сюда также — пора признаться! — и страх. Было еще и чувство бессилия, и неверия в добро, в способности человека противостоять жестокости и подлости мира, остаться человеком.
И родилось из всего этого самое страшное — неверие в искусство и мастерство, которому он отдал жизнь.
В этом мессер Антонио до сих пор боялся признаться самому себе: он не верил более в духовную силу искусства, в его способность облагораживать души. Его картины и статуи, творения его одареннейших товарищей видели сильные мира — короли и папы, кардиналы и герцоги, военачальники и богатые купцы. Купив, — смотрели на них каждый день, восхищались ими. Антонио знал — в том не было притворства, восхищение этих людей творениями мастеров было искренним; сильные мира к тому же отменно разбирались в скульптуре и живописи, в созданиях зодчих. Но, отдав дань прекрасному, возвращались к собственным делам — заговорам и убийствам, интригам и лести, взяткам и жестокости. Вещее слово муз ничуть не меняло души этих просвещенных, преступных людей.
В одном из дворцов Флоренции Антонио видел чудесный золотой кубок, сделанный для князя церкви гениальным ювелиром; прославленный мастер изобразил на нем процессию добродетельных римлян, присягающих на верность отечеству перед тем, как пойти в бой. Мессер Антонио знал уже: из этого сосуда брат выпил вино, поднесенное ему братом, и умер у того на руках. Золотой кубок просвещенного прелата стал олицетворением искусства в глазах венецианского зодчего. И разве не то же случалось со всем, что успел сделать он сам? В построенных им крепостях гнездились измена и насилие, их лучшие башни стали темницами. В возведенных им палаццо обитали преступление и коварство. А статуями и картинами, созданными его рукой, любовались предатели, отравители.
Мессер Антонио изверился разумом и сердцем. Но руки требовали и здесь работы, воображение гения не желало умирать. Могучий дух Мастера не мог молчать, безделие было для этого духа лютой пыткой. И он, уступив его велению, творил. Изваяния, рельефы — полотна, гигантские медальоны, панно. Но все — на песке, из песка, водорослей, гальки. Отдавая все в гигантские, очищающие вечно мир от людской скверны, все смывающие с лика мира руки стихий.
Мессер Антонио остановился, повернув лицо к солнцу, начавшему уже склоняться к закату. Гладь лимана нежилась под лаской близящегося весеннего вечера, из недалеких степей доносился дурманящий аромат цветущих кустарников и трав. Все стихии мира, умиротворенные и согласные, склонились над берегом под Леричами, созерцая выполненную им за этот день работу. Здесь, на круче под новым, им построенным замком стихии сами помогали трудиться Мастеру. Простор этих мест обращал дух художника к величию и воле. Волны вносили в его творения свои — порой бесценные — поправки, свое смятение, но и вселенский свой покой. Чайки подавали ему криками советы, и он, художник, разумея сердцем, безвестно для себя следовал подсказками дружелюбных и вещих птиц. А песни ветров будили в душе гармонию, рождали певучие отклики, без которых искусства не может быть, твори ты хоть на песке, хоть в камне. Стихии помогали ему, значит — повелевали работать, любить и жить.
Синие очи нагой пленницы Леричей медленно повернулись к Мастеру, знаменуя то же веление. И Антонио, отбросив лопатку, шагнул, словно в бурю, к ней.
«Это все — таки была она, — думал Пьетро Сенарега поздним вечером, разглядывая, будто впервые, при свече покатые плечи своей рабыни. — Такой изгиб — у нее одной, и как же верно старик его повторил! Впрочем, не думаю, чтобы между ними случилось что — нибудь...» — Мессер Пьетро повернул ее лицо к себе. Но что мог прочесть он в открытом, смело обращенном к нему взоре своей наложницы и рабыни?
Пьетро отвернулся к своему портрету на стене — тому самому, писанному Мастером. Это — его собственность, это действительно, неотторжимо ему принадлежит. Жестокое, жадное лицо, хотя и правильно вычерченное природой, хотя — красивое и мужественное. Нужно быть гением, чтобы так увидеть, схватить, оставить навек на холсте на миг проглянувшее, тщательно скрываемое им, двуногим хищником, страшное нутро! Вот оно, в гениальном этом полотне, истинное бессмертие Пьетро Сенарега!
«Да, это я, — думал фрязин, глядя на свой портрет. — Таким сотворили меня рождение и семья, судьба и вся моя жизнь. Но, хоть и злая, я — сила. И таким останусь, ибо сей мир принадлежит сильным и злым, подобным мне. Да, Мастер всецело был прав, малюя мое обличье. Он сам, мудрец, говорит мне: не бойся быть таким, о Пьетро, злая сила тоже прекрасна. Жажда власти над людьми тоже достойна внимания искусства. Он, мудрец и святой, благословил меня этим полотном, отпустив им грехи мои ныне и присно. И я буду, — клянусь, я буду достоин творения его!»
Аньола, успев почти забыть негаданную измену, в это время тихо гладила жесткие кудри фрязнна.
Добрая Аньола жалела встреченных ею в жизни мужей. Любила ли кого? Навряд ли. Жалела же почти что всех: того, с кем делила ныне ложе, и тех, с кем бывала раньше. Доля мужа тяжка: дорога да сеча, лес да пашня, у каждого — своя. Всюду труд, и на ложе — не самый легкий, как ни рвутся они к нему, дурачки.
Аньола жалела гордого Пьетро. И одинокого Антонио, чуяла женским сердцем — гонимого беглеца. И прочих всех, кто в замке, — рыцаря и его ратников, пленников и вольных слуг. Но более всех убогого леричского залетку, работника Василя.
14
Новое утро в Леричах для Тудора Боура началось как обычно — ранним купанием. Позавтракали с Конрадом. Затем рыцарь, взяв свой длинный меч, занялся службой, и сотник был опять предоставлен самому себе. Новое утро в Леричах, третье по счету. Наметанный глаз воина по — иному уже глядел на все вокруг, многое приметив и высмотрев.
Тудор знал теперь, как будет каждый проводить в замке свой день. Брат Конрад, к примеру, с зари был для всех тем, кем быть ему положено от творца, — веселым, добрым молодым товарищем. Опоясавшись же мечом для службы, становился совсем иным. Будто заслышав унылый рог, каждое утро сзывавший воинов — иноков на плац Мариенбургской крепости, рыцарь Конрад превращался в сурового и бдительного, недоступного прочей суете подтянутого коменданта. Двигался рыцарь тоже особым чином — размеренно и четко, не медленно и не скоро, как ученый конь королевского герольда, пересекающего площадь, дабы огласить указ. В этом тоже был свой смысл: все обойти, ничего не пропустить при осмотре, обо всем распорядиться, что замечено. И самого чтобы видели, особенно — ратники: начальник — да, бдит.