Собрание сочинений в 9 тт. Том 4 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ты не слушал, потому что ты давно уже все это знал, усвоил, впитал, как это бывает с детьми, не через посредство речи, а как-то иначе, потому что ты родился и жил рядом, вместе со всем этим, и потому рассказы твоего отца не столько что-то тебе говорили, сколько слово за слово касались чутких струн твоей памяти. Ты бывал здесь и раньше, ты не раз видел эти могилы, когда мальчишкой бродил здесь не только ради охоты, а просто из любопытства, и этот старый дом ты тоже видел, ты знал, как он должен выглядеть, еще прежде, чем впервые бросил на него взгляд, к той поре, когда ты уже подрос и однажды вместе с четырьмя такими же мальчишками, как ты сам, отправился туда, и каждый из вас подбивал остальных вызвать оттуда привидение: ведь в этом доме непременно должны были водиться привидения, иначе и быть не могло, хотя он вот уже двадцать шесть лет стоял совершенно пустой и совсем не страшный, и никто никаких привидений не видел и ничего про них не говорил, пока какие-то переселенцы из Арканзаса, приехавшие в битком набитом фургоне, решили там переночевать, но не успели они выгрузиться из фургона, как что-то случилось. Что именно, они не рассказали, а может, не могли и не хотели рассказывать, однако это заставило их мигом забраться обратно в фургон, и мулы галопом поскакали назад по аллее, так что через десять минут их там и след простыл, и они единым духом домчались до самого Джефферсона. Ты видел прогнившую оболочку дома с покосившимся портиком, облупленными стенами, провисшими ставнями и заколоченными окнами — дома, стоящего посреди плантации, которая вернулась в первобытное состояние, которую продавали, покупали, снова и снова продавали и покупали, и так без конца. Нет, ты не слушал, в этом вовсе не было нужды; потом собаки зашевелились, встали на ноги, ты поднял глаза — и впрямь, как предсказал отец, Ластер остановил мула и обеих лошадей под дождем примерно в полсотне ярдов от можжевеловой рощи; закутавшись в пеньковый мешок, он сидел, подтянув колени к груди, а вокруг в клубах пара суетились лошади и собаки, и казалось, будто он глядит на тебя и на отца из какого-то мрачного, не ведающего физической боли чистилища. «Поедем, спрячемся от дождя, Ластер, — сказал отец. — Я не позволю старому полковнику тебя обидеть». — «Нет, уж лучше нам ехать домой, — отозвался Ластер. — Сегодня охоты все равно больше не будет». — «Мы промокнем, — возразил отец. — Знаешь что, давай поедем в этот старый дом. Там хоть сухо будет». Но Ластер не двинулся с места, он так и сидел под дождем, придумывая причины, чтобы туда не ехать — вроде того, что там течет крыша, что без огня мы все трое схватим простуду, а пока мы туда доберемся, мы все равно насквозь промокнем, так что уж лучше ехать прямо домой; и отец смеялся над Ластером, но ты не особенно смеялся: ведь хоть ты и не был черным, как Ластер, ты был не старше его, и вы с Ластером и еще с тремя мальчишками, все пятеро ровесники, пришли туда в тот день и начали подзуживать друг друга войти в дом еще задолго до того, как приблизились, подошли к нему сзади, по тому проулку, где некогда стояли хижины, рабов, а теперь были непроходимые заросли сумака, хурмы, жимолости и ежевики, скрывавшие сваленные в кучи остатки бревенчатых стен, кирпичных дымоходов и крытых дранкой крыш — все эти хижины давно развалились, кроме одной, той самой; вы подошли к ней; сначала вы совсем не заметили старуху, потому что смотрели на мальчишку, Джима Бонда — нескладного, губастого светло-коричневого мальчишку чуть постарше и побольше вас, в залатанной, выцветшей, но чистой рубашке и в гитанах, из которых он вырос; он возился в огороде возле хижины, так что вы даже не знали, что она тоже там, пока вдруг все, как один, не вздрогнули, не обернулись и не увидели, что она сидит на стуле, прислоненном к стене хижины, и смотрит на вас — маленькая, высохшая, чуть побольше обезьянки, очень старая — лет ей могло быть сколько угодно, тысяч этак десять, в широченных выцветших юбках, на голове безупречно чистый платок, босые ноги обвились вокруг ножек стула, как у обезьяны, — сидит, курит глиняную трубку и смотрит на вас глазами вроде сапожных кнопок, воткнутых в бесчисленные морщинки светло-коричневого лица, смотрит и, не вынимая изо рта трубки, говорит так, что по голосу ее почти не отличишь от белой женщины: «Что вам тут, надо?», один из вас, помедлив, отвечает: «Ничего», и вы все, как один, бросаетесь врассыпную, не зная ни кто первым пустился наутек, ни почему — ведь