Державный - Александр Сегень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как?! — вскричал Иосиф, ужаленный этим признанием в самое сердце. Он знал о множестве слухов, что якобы ересиарх Курицын был пощажён и отпущен самим Державным, но не хотел им верить. — Разве Курицына не умертвили в кремлёвском подполье?
— Нет, Осифе, — скрипя зубами, отвечал Иван Васильевич. — Я тогда повелел увезти его подальше от Москвы и выдворить за пределы державы моей. Ему было сказано, чтобы не смел казать носа своего на Руси, чтобы юркнул и спрятался под крылом у мадьяр или каких-нибудь мунтьянцев, и он дал слово, что не ступит нога его на землю Русскую.
— И ты поверил его слову? — В душе Иосифа всё начинало закипать. Только что он обожал государя, расслабился, готовый принять любую исповедь Ивана. Любую, но только не эту. — Ты отпустил его, зная обо всех мерзостях?
— Да.
— Зная о том, что он отрёкся от Христа и проповедовал жидовскую веру, что поклонялся сатане льстивому, змию Моисееву?
— Да.
— Зная, что порученные им мерзавцы ругались над православными иконами, зубами грызли честной крест, рыли подземелья в поисках входов в преисполню, алчущи тем дырам поклоняться?
— Да.
— Ты знал обо всём этом и отпустил гадину? Да ведь это же всё равно, как если бы ты схватил самого чёрта и повелел отвезти его к державным границам и там отпустить в Мунтению либо в Венгрию, вместо того чтобы бросить его в огонь под пение анафемы. А если бы тебе посчастливилось схватить самого Схарию или Мошку Хануша, ты и их бы пощадил?
— Нет, этих бы пожёг вместе с Волком, — ответил Иван.
Иосиф и сам не заметил, как оказался на ногах, только теперь увидел, что стоит, нависая над коленопреклонённым Иваном, аки грозная туча.
— Да ты и Волка не хотел жечь! — воскликнул игумен в ярости, вспоминая, как мучительно и долго ему приходилось доказывать необходимость казни еретиков. — Меня все прокляли кругом, именуя смертолюбцем и дракулой за то, что я требовал сожжения мерзавцев по примеру короля спанского. Я превратился на Москве в страшилище. Ещё не знаю, какими обвинениями станут осыпать меня мои иноки, ибо и в них, чую, родилось брожение и преступная жалость к антихристам. Вся тяжесть казни легла на мои плечи да на плечи сына твоего, Василия Ивановича. А ты отпускал еретиков безнаказанными! Да знаешь ли ты, Державный, чего ты заслуживаешь?
— Знаю, — ответил Иван. — И Бог уже карает меня непрестанно. Отнял Сонюшку, отнял здравие, поставил на край могилы в таком возрасте, когда я ещё много мог бы пользы принести Руси любимой…
— Пользы?! — продолжал гневаться Иосиф. — Да вся твоя польза перечёркивается от вреда, нанесённого твоею — правильно сказано! — добротишкой! И я… я звал тебя к себе в киновию! Да я видеть тебя не хочу долее! Прочь удаляюсь и не объявлюсь отныне на Москве, так и знай.
Он резко повернулся, сделал несколько шагов к двери, но тут словно неведомая сила остановила его, и он услышал кроткий голос Ивана:
— Прости меня, Осифе.
В следующее мгновенье Иосиф вдруг чётко осознал, что родная матушка его незримо присутствует здесь, в келье, и это она не даёт ему выйти вон и покинуть Державного в таком смятении.
Он обернулся, посмотрел на государя. Тот всё ещё стоял на коленях, лицо было напряжено, во всём чувствовалась решимость испить свою чашу до конца.
— Не случайно в этой келье некогда отступника Сидора содержали, — произнёс Иосиф Волоцкий всё ещё с сильной злостью. — Теперь тут новый Сидор поселился.
— Кем хочешь нарицай, только прости, — тихо, но жёстко промолвил Державный.
Иосиф, сам не зная, что будет дальше, приблизился к великому князю, медленно осенил его крестным знамением, затем опустился пред ним снова на колени и вдруг припал к руке, поцеловал неживую левую руку Державного, выпрямился и, глядя в глаза, сказал:
— Прощаю, и Бог простит. Прости и ты меня, Державный.
— И я… прощаю… и Бог простит, — совсем тихо ответил государь.
— Что же?.. Не появлялся больше Курицын на Руси?
— Не слыхать о нём. Обещал и имя переменить.
— Обещал!.. — хмыкнул игумен.
— Он обещания свои сдержит. Кое в чём был он честен. Я уверен — ни на Руси он не появится, ни имя своё не будет больше носить.
— Последнее ему проще простого станется, — снова хмыкнул Иосиф. — Сказывают, тайных имён у него, как и положено Антихристу, было великое множество — и Сокол, и Дракул, и Бафомет, и Магомет — какую хочешь выбирай поганую кличку.
— Сокол-то — не поганая, — слегка улыбнулся Иван.
— На нём всё поганым делается, — возразил Иосиф.
— И то верно, — тяжело вздохнул великий князь. — Как ни крути, а всё хорошее, что было в моей жизни в избытке, крепко подпорчено жидовской ересью. Не дай Бог, пройдёт время, о хорошем забудут, а будут говорить: «Это тот, что ли, Иван, который жидовскую ересь на Руси допустил?»
— И будут, — кивнул Иосиф. — И поделом тебе, дураку. Полно уж! Не тужи о человечьей славе, тужи о небесном прощении.
— Да ведь и славу тоже надо хорошую оставлять. Негоже, если только дурная слава сохранится, — возразил Державный. — Разве мало таких в прошлых временах было, о коих ничего, кроме худого, сказать нельзя? Много. А грядущие поколения должны в преданиях старины видеть для себя опору. Не токмо ошибки, на которых учиться надо, но и образцы для подражания.
— Ну и о том не тужи, — смягчился Иосиф. — И в тебе будут потомки находить многое, чему следует подражать. Ещё раз прошу тебя: прости меня, Державный, за необузданный гнев мой. Но ведь и то сказать — и впрямь нелепая доброта твоя. Никогда ещё доселе не дерзали враги поколебать веру русскую Православную. Какую смуту напустили! Даже несравненный изограф мой Дионисий, который мне чуть ли не всю обитель расписал, и тот одно время стал сомневаться, надо ли изображать Святую Троицу. Мол, нынче учат, что к Аврааму Бог с ангелами приходил под дуб Мамрийский, а не с Иисусом и не со Святым Духом. И пошло-поехало. А может, и вовсе нельзя иконы писать, ибо сказано: «Не поклоняйся творениям рук человеческих» и «Не сотвори себе кумир». И все сии мнения погаными еретиками распространялись. Сколько груда немереного потребовалось приложить, дабы смыть с мозгов людей грязные сии мнения. Втолковывать то, что, казалось, крепко и незыблемо сидит в русских душах. Объяснять, что поклоняемся иконе не как творению иконописца, а как доступному отражению облика Небесных Сил. Что кумир являет собой облик дьявольский, а икона и крест — приметы Божьи и ангельские. Вот какие очевидные понятия приходилось заново объяснять тем, у кого ум помрачился от мнений жидовских! Страшно вспомнить — Дионисий собирался уж все свои иконы пожечь.
— Правда? Я не знал, — покачал головой Державный.
— Ты многого не знал.
— Грешен.
— У тебя забот много было. Иные же некоторые и без забот ничего знать не хотели, и когда слышали о еретиках плохое, отмахивались: «Злобные наветы! Мелкие людишки клевещут на учёных мужей». А ведь в ереси, коей держался Курицын, попы Алексий и Дионисий Архангельский, а с ними и все прочие жидовствующие, было замыслено полное истребление Православия на Руси. Полное!
— Неужто полное, Осифе?
— Полное, Державный!
— Кому же мы стали бы тогда поклоняться, игумене светлый?
— Кому? Дыркам подземным! Медному змию. Языческим идолищам. Кириметю. Перуну. К Литве бы на поклон пошли, чтобы она нас обратно уму-разуму научила, и тогда бы понаехали к нам проповедники с Запада, которые уже тоже икон не почитают, и стали бы нас учить, какой крест ставить, как причащаться, а точнее — как не причащаться, как в храмах не молиться, а самогуд-органчик слушать. Кто есть русский человек без Бога в душе, без царя в голове? Раб! О рабстве нашем и пеклись еретики, Литвою купленные да литовскими жидами наученные. Эх, Литва! Могла ты быть, аки Русь, светлая, а стала чёрною Лядью.
— Да ведь и твой предок, Осифе, тоже литвин был. Саня-то!
— То-то и оно, что все лучшие литвины не ужились в латынстве и не уживаются по сю пору — на Русь перебираются, истинную Православную веру принимают. И чем сильнее будет Русь, тем горше и тоскливее врагу рода человечьего, дьяволу. Следует быть на Руси царям, а царям русским следует непрестанно расширять свои владения, дабы на них процветала Православная вера. В том наше христианство заключается, а не токмо в монашеском смирении. Монахам — крест, воинству — меч, царю — скипетр и держава. Пекись о здравии своём, Державный, очищай душу и укрепляй тело. Готовься к помазанию на царство. Пришла пора закрепить самодержавие наше.
Говоря эти высокие слова, Иосиф почувствовал, как милая тень покинула келью, и умолк, поглядел в сторону двери.
— Что там, Осифе? — спросил государь.
— Поверишь ли? — замялся игумен. — Сдаётся мне, душа моей матери была здесь с нами некоторое время. Должно быть, с тех пор, как я стал раскаиваться о том, что не впустил её тогда.