Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Над этим люди тысячи лет бьются…
— И никаких толков?
— Как будто… — усмехнулся граф. — Да вы кушайте, а то все уж остыло…
— Так значит, и у вас выходит пустота?.. Так-с… Значит, кругом шашнадцать… Ну-ка, красненького…
— А что вы это все об одном толкуете? — любопытно спросил граф. — И в последний раз, как вы у меня были, об этом же разговаривали…
— Это, милячок, становая кость… — сказал Григорий. — Ежели тут ясности нет, ежели тут у тебя в самой центре запуталось, то… не миновать нам всем вверх тормашками лететь или горло один другому грызть… Эх, да что там!.. — махнул он рукой. — Видно, толкуй не толкуй, а от судьбы не уйдешь. А судьба у всех одинаковая: три аршина земли. И как подумаешь об этом, так скушно станет, так скушно, что и на свет не глядел бы, мать ты моя честная! Оттого я и пью…
— Ну вот вы меня спрашивали, а я вам отвечал… — сказал граф. — А теперь я хочу вас спросить — будете отвечать мне откровенно?
— Отчего же? Буду… — отвечал Григорий. — Никаких таких секретов у меня нету, потому как ничего не боюсь я… Это кто боится, тот лукавит, а мне, ваше сиятельство, на все наплевать… Спрашивай…
— Как я из ваших разговоров замечаю, вы тоже в вере не очень тверды, не так ли? — любопытно глядя на мужика, сказал граф.
— Не тверд…
— Так. А как же вы, сам, в сущности, неверующий, все говорите людям о божественном?
— Неверующий… — повторил Григорий задумчиво. — Этого я сказать так твердо не могу… Я и верую, и не верую, как когда… А что говорю насчет божественного, дак что же? Коли людям это ндравится… Пущай! Знаешь поговорку: чем бы дитё ни тешилось, только бы не плакало…
— А вам не все равно, плачет оно или не плачет?
— Нет, не все равно… — сказал Григорий. — Вот я замечаю, тебе все равно, потому у тебя сердце холодное, а мне не все равно. Раз ты мне зла не сделал, и мне нет охоты вреды тебе делать, а наоборот, хочется как поскладнее… Хочешь насчет божественного? Давай насчет божественного!.. Это первое… А иногда и испытую людей…
— Как испытуете?
— А так, из любопытства, что в ем есть… — сказал Григорий и улыбнулся. — Я ведь страсть какой любопытный… Ну ты вот, чай, слыхал про историю с картиной у графини Игнатьевой? Ну, эдакая голая девка посередке стоит, а вокруг народ собрался, ее разглядывает…
— А, да, слышал… «Фрина»…
— Ну не знаю, пес ее знает, как ее там зовут…
— Вы ее, говорят, перекрестили, а она от креста вашего лопнула? — засмеялся граф.
— Не лопнула, а я сам ее, как один остался, ножиком прорезал накрест…
— Зачем?
— А из любопытства: что будет?
— Ну и что же?
— Уверовали, что от моего креста блудница треснула… За святого меня почитать стали. И обнаружилось, что и промежду вашего брата дураков тоже весьма большое количество… И на обман всякий вы падки не хуже нашего. И вас можно на паутинке на край света увезти которых… А учились, и все там такое… Везде суета, везде неверность, везде наобум Лазаря все идет… А хуже всех — попы…
— А говорят, вы приятели с ними…
— Есть и приятели по пьяной лавочке, а так, вопче, не люблю косматых до смерти…
— Да почему? Люди, как и все…
— Нет, нет… Неверный это народ, лукавый, простоты в ем нету… — с убеждением сказал Григорий. — И эти на все, что хошь, пойдут… Задушила, скажем, Катерина мужа своего — ни хрена, короновали, Лександра Павлыч отца убил — ничего, сойдет, присягайте, православные, на верность, не щадя живота. Вон, было время, у нас за Волгой Пугач ходил али там Стенька Разин, да скоро им что-то рога обломали, а ежели бы они да верха взяли, попы и Пугачу присягать заставили бы… Только плати, а они тебе хошь кобылу коронуют… Неверный народ, неверный… Недаром простой народ так их и не любит… Ну-ка еще красненького… Эй, милой, дорогой… — позвонив, крикнул он половому. — Ну-ка, бословясь, тащи, что там дальше по ерестру полагаетца… Да винчишки прихвати какого поскладнее… Да, а есть у вас тут задний ход, чтобы выйти на другую улицу? — вдруг спросил он.
— Есть-с… Как же можно…
— Ну ладно, тащи…
— А на что это вам другой ход понадобился?.. — спросил граф.
— А архенделы мои мне очень надоели… — сказал Григорий. — Я всегда скрываюсь от их. Мы поедем с тобой куда к девочкам, а они тут пущай у пустого места караулят…
Ноздри его раздулись, и он весело рассмеялся.
— Ну, с приятным свиданьицем!
XL
ОБРЕЧЕННЫЕ
Ограниченная, малообразованная и больная захудалая немецкая принцесса, странной и грозной игрой Рока ставшая вдруг благоверной и благочестивейшей Императрицей Всероссийской, задыхалась в том ужасе, который, чувствовала она, тяжелой тучей надвигался на нее и на ее семью из кровавых бездн небывалой войны. Жизнь подстроила так, что вот ее муж, она и дети оказывались единственными виновниками в этих страшных безумствах и преступлениях, и они должны были понести кару за это. Но в то время как государь, этот невозмутимейший человек с пустыми голубыми глазами, без всякого спора с Роком принял эту свою обреченность и в тупой покорности ждал конца той тяжелой роли, которая выпала ему на долю, больная царица с энергией неугасимой, с какою-то даже исступленной яростью боролась со своей судьбой.
Она не знала буквально ни сна, ни отдыха. Она ездила по своим лазаретам, она летела к мужу в Ставку, она принимала бесконечное количество всяких людей, от митрополитов и генералов до самых маленьких строевых офицеров и светских дам, во все концы России она слала письма и телеграммы, а в особенности бесконечное количество крестиков и всяких иконок, но все же всего больше времени и сил и дум отдавала она Ставке, где покорно томился государь, которого она любила какою-то исступленной любовью и которого хотела спасти вопреки ему. Мой солнечный ангел, мой голубой мальчик, любимое солнышко мое, мой свет, моя родная птичка, моя собственность, мой сияющий, мое все, сердце моего сердца — писала ему она, никогда не истощая запаса своей нежности, и тосковала по его ласкам, и отмечала на письмах то место, которое она поцеловала и которое хотела, чтобы и муж поцеловал непременно, а между этими бурными потоками пылающих слов неустанно, часто десятки раз повторяла она мужу, кого надо удалить, кого лишить придворного звания, на какого путаника-генерала надо накричать, кому послать ласковую телеграмму, а кого сослать в Сибирь или, если можно, то даже и повесить, — как толстяка Родзянку, например, ненавистного Гучкова, Милюкова или Николашу с его черными женщинами, как называла она великого князя Николая Николаевича, ненавидевшего ее, и его черногорок. И чтобы ко всему равнодушный царь не забыл этих ее бесчисленных наказов, она вкладывала в свои письма особые бумажки, которые он должен был держать перед собой, когда он будет принимать то или другое лицо. И иногда государь противился — тогда она добивалась свидания с ним, и после свидания он неизбежно делал то, чего она от него требовала: видимо, ее власть как женщины была чрезвычайно сильна над ним…
Параллельно с этими нежно-государственными письмами царица буквально засыпала мужа всякими проектами, которые должны были спасти Россию. То рекомендовала она государю способ борьбы с ужасными хвостами перед опустевшими булочными и магазинами — для этого нужно только, чтобы хлеб и вообще все нужные населению продукты были приказчиками развешаны и завернуты в бумажки заблаговременно, тогда дело пойдет скорее и никаких хвостов не будет. На другой день она торопилась ему сообщить, что офицеры лейб-гусары и конногвардейцы на позициях пьянствуют на глазах у солдат, которые знают, что спиртные напитки воспрещены государем, — нельзя ли как прекратить это безобразие? А на следующее утро — после тяжелой бессонной ночи — с головою в тумане она пишет о беспорядках в офицерской школе, где не хватает пулеметов для обучения, и о том, что по Петрограду болтаются всеми забытые четыре тяжелые батареи, что части орудий уже раскрадываются и что необходимо прислать какого-нибудь генерала — поумнее, — подчеркивает она, — который забрал бы эти пушки на фронт, где их так не хватает. И в тот же день вечером летит уже другое письмо: необходимо пожалеть посаженного в острог Мишку Зильберштейна, спекулянта огромного калибра, но друга Григория, и еще необходимее освободить из тюрьмы бедного старенького Сухомлинова, того самого военного министра, который забыл вооружить для войны армии и который на тревожные вопросы Думы, готовы и мы к войне, нагло и легкомысленно отвечал, что мы готовы. Если посажен в острог бедненький Сухомлинов, — аргументирует царица, — то совершенно нет никаких оснований не посадить и великого князя Сергея Михайловича с его подругой балериной Кшесинской, а если Сергей Михайлович с Кшесинской на свободе, то надо выпустить и бедненького старичка Сухомлинова. А на другое утро, повторив снова о пушках и хвостах, царица жалуется на отвратительное поведение кутящих великих князей и подсказывает царю мысль дать проклятому Родзянке орден: это скомпрометирует толстяка в глазах отвратительной, баламутящей Думы…