Квартал Тортилья-Флэт. Гроздья гнева. Жемчужина - Джон Эрнст Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добрый вечер, миссис Джоуд.
— Добрый вечер.
— Что это у вас, миссис Джоуд?
— Занимала хлеб у знакомых. Надо вернуть.
Наконец палатки остались позади. Мать повернулась и посмотрела назад. Над лагерем стояло словно неяркое зарево, слышался приглушенный гул голосов. Иногда его прорезал чей-нибудь громкий окрик. Пахло дымом. Кто-то негромко играл на губной гармонике, старательно разучивая одну и ту же фразу, повторяя ее снова и снова.
Мать вошла в заросли ивняка на берегу. Она свернула с тропинки и, сев на землю, прислушалась, не идет ли кто за ней. Впереди показался какой-то мужчина, он шел к лагерю, подтягивал на ходу помочи, застегивая брюки. Мать сидела не двигаясь, и он не заметил ее. Она подождала минут пять, потом встала и осторожно вышла на тропинку. Она ступала тихо — так тихо, что шорох опавших листьев под ее ногами не заглушал журчания воды. Тропинка и река свернули влево, потом опять вправо и наконец вывели ее к шоссе. В серых сумерках мать увидела дорожную насыпь и круглое черное отверстие дренажной трубы, около которой она всегда оставляла еду для Тома. Она осторожно подошла туда, сунула в отверстие свой сверток и взяла стоявшую там пустую оловянную тарелку. Потом вернулась назад в кустарник, пробралась в самую его чащу и села, приготовившись ждать. Сквозь густые заросли ей было видно черное отверстие трубы. Она обняла колени руками и сидела тихо, не двигаясь. Вскоре жизнь в кустарнике пошла своим чередом. Полевые мыши, крадучись, пробирались среди листьев. По тропинке безбоязненно прошла вонючка, оставив после себя легкую струйку зловония, а потом ветер еле-еле, точно примериваясь, шевельнул ивы, и на землю спорхнули золотые листья. И вдруг он словно закипел в кустах, встряхнул их, и листья хлынули вниз ливнем. Мать чувствовала, как они опускаются ей на волосы, на плечи. По небу, одну за другой гася звезды, плыла пухлая темная туча. Крупные капли дождя защелкали по опавшей листве, туча ушла, и звезды снова показались на небе. Мать вздрогнула. Ветер умчался дальше, и кустарник затих, но ниже по речке все еще слышался шорох листьев. Из лагеря донеслось тонкое, въедливое пиликанье скрипки, нащупывающей мелодию.
Мать различила осторожные шаги где-то влево от себя и насторожилась. Она разомкнула руки, вытянула шею, прислушиваясь. Шорох стих, и лишь долгое время спустя послышался снова. Ветка царапнула по сухим листьям. Мать увидела, как темная человеческая фигура вышла из чащи и скользнула к дренажной трубе. Черное отверстие исчезло, потом человек шагнул назад. Она тихо окликнула его:
— Том.
Человек застыл на месте, он стоял так неподвижно, так низко пригнулся к земле, что его можно было принять за пенек. Она повторила:
— Том, Том! — И только тогда он шевельнулся.
— Ты, ма?
— Да… Я здесь. — Она поднялась и шагнула к нему навстречу.
— Напрасно ты пришла, — сказал он.
— Надо повидаться, Том. Надо поговорить.
— Тропинка совсем близко, — сказал он. — Кто-нибудь пройдет — заметит.
— А разве у тебя нет такого места, где…
— Есть, да вдруг… вдруг тебя увидят вместе со мной… тогда вся семья пострадает.
— Надо поговорить, Том.
— Ну, хорошо, иди за мной. Только тише.
Он перешел речку вброд: мать не отставала от него. Он вывел ее сквозь заросли ивняка в поле. Темные кусты хлопчатника резко вырисовывались на грядках, кое-где на них висели пушистые клочья. Они прошли полем еще с четверть мили, а потом снова свернули в заросли. Том подошел к широко разросшимся кустам дикой смородины, нагнулся и отвел ветки в сторону.
— Надо ползком, — сказал он.
Мать стала на четвереньки. Она почувствовала песок под руками, кусты раздвинулись и уже не задевали ее по голове, потом рука нащупала одеяло. Том прикрыл ветками вход. Внутри стало совсем темно.
— Ты где, ма?
— Здесь. Тише, Том.
— Ничего, не беспокойся. Я уже привык — живу тут, будто кролик.
Она услышала, как он снимает бумагу с оловянной тарелки.
— Отбивные, — сказала она. — С жареной картошкой.
— Ого! И еще тепленькие!
Мать не могла разглядеть его в темноте, но ей было слышно, как он откусывает мясо, жует, глотает.
Она нерешительно начала:
— Том… Руфь все выболтала.
Он поперхнулся.
— Руфь? Зачем?
— Она не виновата. Подралась с какой-то девчонкой, пригрозила ей: мой брат побьет твоего брата. Знаешь, как они… Потом сказала: мой брат уже убил одного человека и теперь прячется.
Том слушал ее и смеялся.
— А я мальчишкой всех пугал дядей Джоном, только он не хотел заступаться. Мало ли что ребята болтают. Пустяки, ма.
— Нет, не пустяки, — сказала она. — Ребята наболтают, потом дойдет до взрослых, те тоже начнут болтать, а там, глядишь, кто-нибудь потребует, чтобы разузнали, в чем дело. Нет, Том, тебе надо уходить.
— Я с самого начала так считал. Мне и теперь боязно — увидят, что ты носишь сюда еду, и выследят.
— Знаю, знаю. Я все хотела, чтобы ты был при мне… Боялась за тебя. Я не успела разглядеть и сейчас не вижу — как лицо?
— Ничего, заживает.
— Подвинься поближе, Том. Дай я пощупаю. Подвинься. — Он подполз к ней. Ее рука нашла в темноте его голову, пальцы ощупали сначала нос, потом левую щеку. — Шрам очень большой. И переносица сломана.
— Может, это к лучшему? По крайней мере, не узнают… Не будь в Вашингтоне моих отпечатков, совсем было бы хорошо. — Он снова принялся за еду.
— O-o! — сказала она. — Слушай!
— Это ветер, ма. Ветер.
Деревья вдоль реки зашумели.
Она пододвинулась еще ближе на его голос.
— Дай, Том, я потрогаю. Так темно, будто я слепая. Хочу запомнить, пусть хоть пальцы помнят. Уходи, Том.
— Да. Я с самого начала знал, что уйти придется.
— Мы хорошо подработали, — сказала она. — Я кое-что отложила. Держи, Том. Тут семь долларов.
— Я не возьму. Не надо, и так обойдусь.
— Держи, Том. Уйдешь без денег, я спать не буду. Мало ли что? Вдруг понадобится на автобус. Я хочу, чтобы ты ушел далеко отсюда. За триста, за четыреста миль.
— Не возьму.
— Том, — строго сказала она. — Ты возьмешь деньги. Слышишь? Ты не имеешь права меня мучить.
— Это нехорошо с твоей стороны, ма.
— Я все думала: может, ты попадешь в большой город. Может, в Лос-Анджелес. Там тебя не будут искать.
Он усмехнулся:
— Слушай, ма. Вот я прячусь тут, сижу день и ночь один. Угадай — о ком я все время думаю? О Кэйси! Он любил поговорить и частенько надоедал мне этим. А сейчас думаю о нем и вспоминаю каждое его слово. Вспоминаю, как он удалился в пустыню, искать свою душу, а оказалось, нет ничего такого в мире, где бы не было его души, — она всюду. Есть, говорит, одна большая душа в мире, а частичка ее — это я. Пустыня, говорит, ничему не поможет, потому что эта частичка должна слиться со всем миром. Чудно́ — ведь все помню. Я будто и не слушал тогда. А теперь сам понимаю: человеку в одиночку жить не годится.
— Он был хороший, — сказала мать.
Том продолжал:
— Помню, начал он шпарить из писания. Я удивился: не похоже, что это божественное, — ни про грешников, ни про адские муки. Он два раза это повторил, и я все запомнил. Это из Екклезиаста.
— А про что там?
— Вот про что: «Двоим лучше, чем одному, потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его». Это вначале так.
— А дальше? — спросила мать. — Говори дальше, Том.
— Это почти все… «Также если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
— Это из писания?
— Да. Кэйси говорил, что из Екклезиаста.
— Ш-ш… слушай.
— Это ветер, ма. Я знаю, что ветер. И вот я еще что думал: в писании все больше говорится о бедных, о том, что если у тебя ничего нет, так сложи руки и пошли все к черту — умрешь, тебе на том свете будут подносить мороженое на золотом блюде. А здесь, у Екклезиаста, сказано другое: двоим больше воздается за труды их.
— Том, — спросила она, — что же ты решил делать?
Он долго молчал.
— Я все вспоминаю правительственный лагерь — как там люди сами со всем управлялись… Если кто затеет драку — мигом все это уладят, и никаких полисменов, никто в тебя револьвером не тычет. А ведь такого порядка полисменам не добиться. Вот я и думаю, почему повсюду так не устроить? Прогоним к черту полисменов, они нам чужие. Будем трудиться все вместе ради своей же пользы, будем работать на своей земле.
— Том, — повторила мать, — что же ты решил делать?
— То, что делал Кэйси.