Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза ее наполнились слезами, она попросила воды, быстро отпила несколько маленьких глотков и сказала едва слышно:
— Так же жить невозможно. Сколько времени тянется этот кошмар. Существует же наконец честь.
Сережа Колокольцев быстро взглянул на Гнетова — он был преисполнен сочувствия к этой несчастной женщине.
— Честь? — слегка показав белые и крупные верхние зубы, словно волк, завидевший добычу, осведомился Палий. — Честь? Пусть она вам про старичка доложит, у которого золотишко тиснула. Этот старичок в Самарканде находится, могу его установочные данные доложить.
«Вот оно, — с нежной жалостью к себе констатировала Инна, — вот».
Но и здесь она все подготовила. Все продумала. И сбить ее никто бы не смог. Ровным голосом, несмотря на то, что ни Гнетов, ни Колокольцев «золотишком» не интересовались, она «доложила» свою версию. Старенький Есаков, друг ее покойных родителей, подарил ей для дочки Елочки две жестянки сахару. Так как в продуктах питания она не испытывала никакой нужды, а кругом «наблюдались трудности», то она и отдала эти банки ребятам-детдомовцам. Было ли там золото или не было — откуда ей знать, гражданину Палию виднее.
И вновь она попросила произвести у нее обыск — и на работе, и дома.
— Иначе, — вдруг задохнувшись, произнесла Горбанюк, — иначе… Я слабею, товарищи, без элементарного доверия жить невозможно. Конечно, мы все понимаем, что покончить с собой — это позорная слабость, но согласитесь сами…
Сережа Колокольцев вновь подал ей воду. Она благодарно взглянула на него. Палий внимательно читал протокол очной ставки, потом расписался с росчерком. Инна Матвеевна читать не стала: «Зачем эти формальности», — сквозь слезы сказала она и подписалась.
Уходя, Палий еще раз показал зубы.
— Ты у меня сладкой жизни все равно не увидишь, — сказал он уже в дверях, слегка оттолкнув конвойного. — Жора Палий не такой человек, чтобы уйти из этой красивой жизни в виде непротивленца. Школьная подружка…
И, захохотав, он сказанул такую фразу, что и Колокольцев, и Гнетов — оба побагровели от смущения и отвернулись, чтобы не видеть ее лицо.
— Можете записать в бумагу! — крикнул Палий, выталкиваемый конвойным. — Я б вам порассказал, как мы с ней арифметику изучали… Нет, мы до высшей математики дошли…
Дверь захлопнулась.
— Фашистский изверг! — погодя сказал Горбанюк. — И как таких земля держит.
Следователи молчали. Потом Колокольцев ее проводил.
— Меня качает, — с жалкой улыбкой сказала она на лестнице. — Простите, минутку, а то я упаду…
— Пожалуйста, — ответил Сережа, глядя в сторону.
— Неужели здесь ему верят? — спросила она.
Колокольцев ничего не ответил. Нравственная тошнота подкатывалась к самому горлу. Не Горбанюк, а он мог сейчас упасть. Или взвыть от гадливости.
Погодя, вместе с Гнетовым, они отправились к Штубу. В низком кабинете, в котором жарко топилась огромная печь, сидел старый Гебейзен, и Колокольцев попятился из двери, но Август Янович велел им обоим войти и сидеть тихо.
— Познакомьтесь, — сказал он и обнял Колокольцева и Гнетова за плечи. — Это мои помощники, Пауль Герхардович. Ребята, на которых вполне можно положиться во всех случаях жизни…
Ни Сергей, ни Виктор никогда не слышали ничего подобного от своего шефа. И оба удивились той сдержанной и все-таки рвущейся наружу сердечности, с которой говорил Штуб.
— А это профессор Гебейзен. Очень крупный ученый, который пытался воздействовать на фашизм Красным Крестом и силами добра. Советую вам послушать, как это удавалось Паулю Герхардовичу.
Гебейзен погрозил Штубу пальцем:
— Не надо смеяться!
Он сидел в глубоком, покойном кресле, в этом кресле Штуб последнее время иногда вдруг задремывал на несколько минут, на полчаса от неимоверной усталости, вдруг наваливающейся на его широкие плечи. И, посмеиваясь, избегал в него садиться, утверждая, что в этом кресле срабатывает некая таинственная автоматика, которой были снабжены старинные диваны, именуемые «самосон».
Колокольцев и Гнетов сели рядом на стулья, Штуб подбросил несколько березовых поленьев в печь, дрова сразу занялись, Гебейзен блаженно сказал:
— Огонь! Очень карош!
И помолчал, приспустив веки, — старый, измученный сокол.
Потом заговорил неторопливо, иногда вставляя немецкие слова, без злобы, без раздражения, с едва заметной горечью. Это была история удивительной жизни, рассказываемая без подробностей, пунктиром, со стороны, история горьких заблуждений и неколебимой веры в человека. Он говорил об основных идеях Красного Креста — о гуманности, беспристрастии, нейтралитете, независимости и о том, как «некто» — а «некто» был, несомненно, он сам — служил этим понятиям. Слова, сказанные восемьдесят лет тому назад при Сольферино — «все люди — братья», — были тем, чему он начал служить во время сражения при Марне, чему он служил в Мадриде вместе с Марселем Жюне, приехав туда из кровавого месива в Абиссинии, чему он служил под немецкими бомбами в Варшаве и ради чего он оказался в Дюнкерке. Этот «он» не мог не верить в то, чему отдал лучшие годы своей жизни. Нищий и одинокий, бросивший науку, в которой мог бы «кое-что сделать», не слишком много, но и не ничтожно мало, вечный бродяга и бездомник, полиглот из нужды находить общий язык с обезумевшими от ненависти людьми всех наций, не желающий разбираться, кто прав, а кто виноват, одержимый формулой мирового братства, «он, этот постаревший в своем упрямстве врач», в конце концов прорвался к самому Кальтенбруннеру и вот этой рукой «пожал руку брату из СС».
Гебейзен даже с некоторым удивлением показал Штубу свою руку — тонкую, прозрачную перед пламенем печки. С удивлением и брезгливостью. Личный представитель президента МККК — Международного Комитета Красного Креста — с таким титулом считались даже в СС. И официально Кальтенбруннер выразил «старому ослу, упоенному своей удачей», — так поименовал себя Гебейзен — удовольствие от знакомства, которое несомненно принесет пользу. Мир узнает от профессора Гебейзена, сколь много злой клеветы возводится на Германию, принужденную защищать человечество от язвы коммунизма. Профессор Гебейзен несомненно выступит с объективной информацией…
Колокольцев, Гнетов и Штуб слушали молча. Старик говорил не им, он вспоминал сам для себя. Его глаза смотрели в самое пламя, он не щурился и почти не моргал, словно орел, который, по слухам, может глядеть на солнце.
— И профессор Гебейзен выступил? — спросил Штуб.
Гебейзен отрицательно покачал головой.
— Этот старик от удачи своей миссии совсем помешался, — так сказал о себе Гебейзен, и глаза его сузились холодно и насмешливо.
Его привезли вечером в лагерь Зильце, взорванный впоследствии со всеми заключенными (их согнали в подземелье и включили рубильник). Фары машины высветили надпись на воротах крепости из гранита: «Завтра вас не будет в живых». Старого, почтенного осла возили и в Маутхаузен и в соседние лагеря — Гузен I и Гузен II. Однажды его уложили на ночь в одной комнате с оберштурмфюрером Рейнером. И он пытался уснуть под одной крышей с эсэсовцем, на фуражке которого был изображен человеческий череп. Формула о всемирном братстве не сработала в эту длинную ночь еще и потому, что накануне ему открыл душу некто Цирайс, которому «приходилось» каждое утро уничтожать по тридцать — сорок узников выстрелом в затылок. Очень доверительно Цирайс осведомился у профессора Гебейзена насчет медикаментов в Красном Кресте, не может ли профессор достать что-либо для излечения нервной системы тех, кто, подобно Цирайсу, не жалеет своих сил для фатерланда.
Пожалуй, именно в эту ночь Гебейзен подумал, что не все люди братья. Но убедил себя, что ради несчастных подлинных братьев, которых здесь истязают, нужно найти в себе силы перенести соседство Рейнера и Цирайса. Ради того, чтобы умирающим в лагере доставить медикаменты и продовольствие. Ради того, чтобы принудить лагерное начальство принять элементарные гигиенические меры в их больницах, или как у них назывались эти учреждения. Ради того, чтобы доставить сюда комиссию Красного Креста…
Наконец, первые четыре тонны продовольствия и медикаментов старый и самодовольный осел, сияющий от счастья, ввез в ворота, с которых по-прежнему возвещалось: «Завтра вас не будет в живых». Это было отличное продовольствие и уникальные медикаменты, и осел Гебейзен чувствовал себя пьяным от счастья. Тогда он не знал, что это за тумба дымит круглосуточно, ему никто не объяснил, что это крематорий…
— Ну? — спросил Штуб.
Он взял со стола папиросу, дунул в мундштук и закурил. Закурили и Гнетов с Колокольцевым. А Гейбезен по-прежнему смотрел в пламя. И не моргал.
Ночью продукты и медикаменты были «распределены» — личному представителю президента МККК объяснили, что заключенные лагеря узнали об этих четырех тоннах и пришли в такое возбуждение, что пришлось все раздать, не дождавшись утра. У крыльца коттеджа профессора Гебейзена ждали трое в полосатой униформе с цветами в руках. От имени заключенных они принесли благодарственное письмо профессору и, разумеется, представляемому им Красному Кресту. Светило солнце, пели птицы, дымила труба. Все были чрезвычайно растроганы. Красный Крест — третья армия, как ее именуют даже тут, — сделал свое великое дело. Профессор Гебейзен, при добром и энергичном содействии администрации лагеря, дал ряд телеграмм через Швейцарию и вскоре ввез в ворота, над которыми по-прежнему уведомлялось, что «завтра вас не будет в живых», еще шесть тонн отборных продуктов и жизненно необходимых заключенным медикаментов. Когда, усталый и счастливый, он вошел в отведенную ему комнату коттеджа и уселся передохнуть, на полу вдруг оказался камешек, обернутый бумажкой. Личный представитель президента МККК прочитал записку, содержание которой помнит и по нынешний день. «Старая сука! — было написано карандашом. — Неужели ты настолько выжил из ума, что не понимаешь, кому идут те харчи и те лекарства, которые ты привозишь? МККК, перестаньте поддерживать наших убийц, иначе мы вас будем судить как соучастников, понятно тебе, старый кретин?»