Гай Юлий Цезарь - Рекс Уорнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должен сказать, что поведение того трибуна оскорбило меня, и я был раздосадован несколькими незначительными проявлениями плохого отношения ко мне со стороны толпы. Но я не тщеславен и достаточно опытен. Я знаю, что сохраняю власть над народом и что эта власть основана не на страхе, а на любви и чувстве товарищества. Если бы меня сегодня убили, народ после некоторого замешательства, опомнившись, тут же набросился бы на моих убийц и затем стал бы поклоняться мне куда более искренне, чем прежде, как своему богу. Но, несмотря на то, что я вижу возможности власти и полнейшую тщету многих из возложенных на меня почестей, я по-прежнему обеспокоен интеллектуальным убожеством, дикостью и педантизмом наших законов, которые являются прикрытием для того, чтобы использовать их в интересах нобилитета и для оправдания насилия и зверства. И хотя меня смешит мысль о том, что я должен просить разрешения у какого-то недоучки трибуна на осуществление своих планов, куда больше раздражает злоупотребление тем, что должно было бы выражать уважение к конституции. Марий, Сулла, Помпей и я на протяжении всей моей жизни не раз по самым разным причинам (и очень часто на пользу республике) нарушали закон или меняли его в собственных интересах. И, поскольку я достиг большего, чем остальные трое, меня, пожалуй, можно считать революционером. Однако я отношусь к старине с большим почтением, чем любой из них. Но я едва ли займусь написанием двадцати томов о науке предсказания, науки, в которую я абсолютно не верю, но которая входит в нашу официальную религию как её часть, а я возглавляю эту религию. Я ни от чего не откажусь из нашего прошлого, кроме того, что противоречит интересам эффективного управления страной. Самое важное в нашей конституции то, что служит в самом широком смысле на пользу свободе, справедливости, надёжности и порядка. Так что, когда меня просят «восстановить республику», я с полным правом могу ответить, что именно этим и занимаюсь. Да, действительно, недавно меня провозгласили пожизненным диктатором — беспрецедентный факт во всей истории Рима. Но события подтвердили необходимость, по крайней мере на это время, установления такой именно власти. И я использовал её и как диктатор, и как цензор не для того, чтобы разрушить, а чтобы усилить существующие органы государственного правления. Я в значительной степени увеличил число сенаторов. Естественно, кое-кто из аристократов ворчал, что я ввёл в сенат людей неблагородных. И это правда, но ведь и о Цицероне, и о Марии некоторые твердолобые патриции говорили то же самое. Я не уверен, что среди назначенных мною сенаторов найдутся новые «мэрии» или «Цицероны», но все они — способные люди и заслужили право на отличие. Ещё я набрал немало преторов и квесторов, но не для того, чтобы вознаградить таким путём своих сподвижников, а потому, что государству требовалось большое количество магистратов, чтобы активно участвовать в развивающемся предпринимательстве. В настоящее время, в большинстве своём эти чиновники занимают свои посты благодаря моему покровительству, а не по праву победивших на выборах. Это тоже необходимая мера. Для того чтобы Рим пришёл в себя после гражданской войны, необходимо время без ненужных, жалких раздоров из-за чьих-то амбиций, обвинений во взяточничестве и коррупции, которые мне так хорошо известны, как известны и тем, кто анархию продолжает называть «свободой». Эти люди должны бы понять, что, осуществляя общий контроль над выборами важнейших магистратов, я вовсе не угрожаю той «свободе», которая хоть что-то значит. Ни один компетентный человек не был лишён его должности по моей воле. Так, в этом году преторами стали Кассий, который, я это точно знаю, не одобряет моих действий, и Брут, уж точно не разделяющий моих политических взглядов, хотя я его люблю и полностью доверяю ему.
Но с какой стати я должен оправдываться даже перед самим собой за ту власть, которой я пользуюсь, и пользуюсь весьма умеренно? Вполне возможно, что я должен был, находясь на Востоке, написать некий конституционный трактат для того ничтожного меньшинства, которому это действительно интересно, и в нём дать определение и объяснение моих истинных намерений. Такой трактат мог бы принести мне какую-то пользу, но очень незначительную, потому что никакие разумные доводы, как бы убедительны они ни были, не поставят на место даже самых интеллигентных моих врагов. Более того, хотя я глубоко привержен нашим традициям и конституции нашей страны, я не из тех, кому нравится подчиняться теоретическим предписаниям. Я давно понял, что в политике, как и на войне, большое значение имеет быстрота. У меня сейчас слишком много дел и слишком мало времени, чтобы уделять внимание предвзятым дискуссиям. В ближайшем будущем я должен оставаться полновластным правителем. Никто, будучи в здравом уме, не может считать меня тираном, но я-то знаю, что очень многие пребывают далеко не в здравом уме.
К этим последним я отношу Цицерона — по крайней мере, когда речь идёт о политике. После окончания африканской войны он произнёс несколько добротных и благородных речей. Он был поистине потрясён, как мне кажется, тем, что я всеми силами стараюсь избегать пролития крови римских сограждан. И недавно в сенате он первым предложил мне новые, необычайные и совершенно ненужные мне почести. Но его язык, как всегда превосходный, представляется мне принадлежащим либо к школе риторов, либо вообще к предыдущему веку. Его блестящий ум не постиг простую вещь: история жива и времена изменились. Он льстит мне почти в тех же самых выражениях, в каких обычно льстил Помпею в его юности, и когда Цицерон с благоговением говорит о республике, он имеет в виду что-то такое, что прекратило своё существование ещё до его рождения. Кажется, он нашёл время составить трактат по конституции. Не так давно Цицерон показал его моим друзьям, Бальбу и Оппию, и просил совета, стоит ли ему давать трактат мне на отзыв. Они отсоветовали ему делать это, и он обиделся. Но они правильно поступили, потому что мои комментарии, ещё больше обидели бы его. У него очень благие намерения, и он хотел бы, чтобы всё было так, как всё не может быть. На практике это означает, что у него есть только одно предложение, которое всегда казалось ему вожделенным: положение в государстве должно быть таким, при котором опытный полководец (раньше это был Помпей, теперь это я) командует армиями на поле боя, а Римом, Италией и провинциями управляет честный, патриотичный сенат, состоящий из активных деятелей-консерваторов с хорошим знанием истории, всегда готовых слушаться и следовать мудрому руководству самого оратора Цицерона. Он должен был бы знать по собственному опыту, что подобных законодательных собраний не существует. И ему следовало быть поскромнее и помнить, к чему привело его вмешательство в политику, которое едва ли извиняет разумного человека, слепо последовавшего его советам.
В конце декабря я ужинал с ним в одном из его загородных поместий. Я находился недалеко от него у отчима Октавиана и был рад откликнуться на приглашение Цицерона, хотя и совсем не желал навязываться ему в гости сам со всей своей охраной (со мной было около двух тысяч конников). К тому же, боюсь, что я обидел его, когда Цицерон утром заехал ко мне, а я не смог принять его. Я оказался слишком занят: мы с Бальбом обсуждали различные проекты и финансовые проблемы. Но тем не менее в конце концов всё прошло очень хорошо. Солдат прекрасно накормили в саду, и у меня остались самые приятные воспоминания об этом вечере. Мы разговаривали только о литературе и философии, и мне кажется, что избранная тема доставляла такую же радость Цицерону, как и мне. Я знаю, что ему ужасно хотелось дать мне политические рекомендации, но его совет вылился бы в безвредные обобщения, которые в приложении к современным делам и нуждам были бы почти или даже абсолютно бессмысленными. Он знает, что у меня практический склад ума и что я требую в политических дискуссиях знания фактов. У Цицерона же нет практической жилки, как нет и точной логики, когда речь заходит о политике. Так что он боялся, что я буду слушать его без должного уважения. Но в литературных беседах, он это знает, я ни одного его слова не пропущу, мне нравится его острый ум и огромная эрудиция. Цицерон говорит на эти темы легко, без выспренности и выслушивает меня без неприязни. Это делает ему честь. Я в какой-то мере и сам литератор и не раз наблюдал, что вообще-то поэты, писатели и ораторы ведут себя по отношению друг к другу с ещё меньшим великодушием, чем соперники-практики других профессий. Цицерон является исключением в данном случае. Он всегда очень много времени уделял молодым ораторам и людям, изучающим философию. Он отбирает и приветствует талантливые произведения искусства, созданные не им, и в этой области, где Цицерон истинный знаток, он не показывает ни тщеславия, ни нетерпимости, которые проявляет в спорах по другим малознакомым ему проблемам. Цицерон сейчас пишет очень много поэзии, к которой у него необыкновенные способности. Он говорил мне, что часто сочиняет до пятисот стихотворений за вечер. Он также интересно и плодотворно работает в области философии, создавая новые слова, придумывая замены для тех технических понятий греческого языка, которым нет эквивалентов в латинском. В общем, я полностью насладился нашей беседой и, покидая Цицерона, от всей души желал ему всего самого доброго. Жаль, что ему так многое во мне не нравится. Я бы хотел, чтобы Цицерон понял, что, пока я жив, он может спокойно продолжать свои занятия и повышать своё реноме, но если меня насильно уберут (а теперь это можно осуществить, только убив меня), в последующих за этим беспорядках он, скорее всего, не останется в живых. С ним тогда случится то, что уже случалось в прошлом. Сначала его используют, а потом выбросят. Я хотел бы иметь возможность в каком-нибудь политическом акте проявить свою благодарность к нему, потому что, в отличие от других, действительно испытываю к нему благодарность.