Жан-Кристоф. Книги 1-5 - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, вы его племянник?
Все заговорили разом. Кристоф, в свою очередь, спрашивал:
— А вы… вы-то откуда его знаете?
Крестьянин сказал:
— Он умер тут, у нас.
Все опять уселись; когда волнение улеглось, старуха, не прерывая работы, рассказала, что Готфрид стал бывать у них много лет назад; во время своих скитаний он всегда останавливался здесь, а на обратном пути опять заходил к ним. В последний свой приход (это было в июле прошлого года) он еле добрался до них; снял с плеч короб и несколько минут сидел молча, не в силах выговорить ни слова; никто не обратил на это внимания, все знали, что ему трудно бывает отдышаться после долгого перехода. Готфрид не жаловался. Он никогда не жаловался, — говорил, что нет худа без добра. Если работа была тяжела, он радовался при мысли, что вечером будет приятно улечься в постель, а болея, думал о том, как радостно выздоравливать…
— Это неправильно — быть всегда довольным, — прибавила старушка. — Раз ты не жалуешься, то и другие тебя не жалеют. Я, например, всегда жалуюсь…
Так в этот вечер никто и не присмотрелся к Готфриду. Даже говорили в шутку, что он совсем молодцом, а Модеста (так звали слепую), которая подошла, чтобы снять с него короб, спросила, до каких же пор он будет бегать по деревням, словно какой-нибудь юнец. Он только улыбался в ответ — говорить он был не в силах. Готфрид присел на скамье возле двери. Все взялись за свои дела: мужчины отправились в поле; мать занялась стряпней. Модеста подошла поближе: прислонившись к дверям, она вязала и разговаривала с Готфридом. Он не откликался, но она и не ждала ответа — она рассказывала ему обо всем, что произошло за время его отсутствия. Старику дышалось трудно, и Модеста слышала, как он силится что-то выговорить. Но она и тут не встревожилась.
— Не разговаривай, — сказала она. — Отдыхай. Потом поговоришь… До чего ты стал уставать!..
Старик замолчал. А Модеста, думая, что он ее слушает, продолжала свой рассказ. Вдруг он вздохнул — и затих. Когда мать немного спустя подошла к ним, Модеста все еще говорила, а Готфрид неподвижно сидел на скамье, запрокинув голову и глядя в небо: уже несколько минут Модеста беседовала с мертвецом. Тогда только она поняла, что в свои последние предсмертные минуты бедняга пытался что-то сказать, но у него не хватило сил; он покорился и, грустно улыбаясь, закрыл глаза, овеянный миром и спокойствием летнего вечера…
Дождь перестал. Невестка отправилась в сарай; сын взял заступ и пошел расчищать забитую грязью канаву возле дома. Модеста исчезла в ту минуту, когда мать начала свой рассказ. Кристоф остался в комнате наедине с матерью и, потрясенный всем слышанным, молчал. Словоохотливой старухе было невмоготу долго молчать, и она поведала гостю всю историю своего знакомства с Готфридом. Давняя это была история. Когда она была молодой девушкой, Готфрид полюбил ее. Признаться ей он не смел. Пошли намеки, шутки. Она тоже посмеивалась над ним, как и все (так уж повелось всюду, где он появлялся). И все-таки Готфрид каждый год возвращался к ним. Он принимал как должное и то, что над ним смеялись, и то, что она не отвечала на его любовь, и то, что вышла за другого и была с ним счастлива. Она была слишком счастлива, она слишком хвалилась своим счастьем, и на нее обрушилось горе. Скоропостижно умер муж. Затем дочь, пригожая, сильная, цветущая девушка, на которую они не могли нарадоваться и которая должна была выйти замуж за сына самого богатого крестьянина во всей округе, неожиданно ослепла от несчастного случая. Однажды она взбиралась на высокую грушу за домом, чтобы снять плоды; лестница соскользнула, и, когда девушка падала, обломившийся сучок сильно хлестнул ее по глазу. Все думали, что она отделается шрамом, но у нее начались непрерывные головные боли, она стала терять зрение — сначала в одном глазу, потом в другом. Как ее ни лечили, все было напрасно. Конечно, брак расстроился; жених сбежал без всяких объяснений, и из всех молодых людей, которые еще месяц назад готовы были убить друг друга за один тур вальса с Модестой, никто не решился (да это и понятно) взвалить на себя такую обузу, как увечная жена. Тогда Модеста, эта беспечная, задорная хохотушка, впала в такое отчаяние, что стала призывать смерть. Она отказывалась принимать пищу, с утра до вечера проливала слезы, а по ночам громко рыдала в постели. Не знали, как и подступиться к ней. Что было делать? Горевать вместе с ней? Но от этого она плакала еще горше. Наконец она извела всех своими жалобами; ей стали выговаривать, а она отвечала, что бросится в канал. Иногда приходил священник; он говорил ей о боге, о вечной жизни, о заслугах, которые зачтутся ей на том свете, если она будет терпеливо сносить свои страдания, но это ее ничуть не утешало. И вот однажды явился Готфрид. Модеста никогда не обращалась с ним особенно ласково. Она была не злая девушка, но важничала, в голове у нее гулял ветер; она любила посмеяться и порой коварно подшутить над стариком. Когда Готфрид узнал о свалившейся на Модесту беде, он очень расстроился, но и вида не показал. Старик уселся возле девушки и, ни словом не поминая о происшедшем, стал спокойно с ней разговаривать, как, бывало, прежде. Он не причитал над ней, как прочие; казалось, он даже не замечает ее слепоты. Но старик никогда не заводил речи о вещах, которые Модеста уже не могла видеть, а говорил лишь о том, что она могла слышать или замечать, несмотря на слепоту. У него это выходило просто, само собой, как будто он тоже не видел. Сперва она не слушала — и все плакала, но на следующий день стала прислушиваться к его словам и даже отвечала ему.
— Не знаю, — продолжала старушка, — что он мог ем сказать. У нас был сенокос, и мне было не до нее. Но вечером, вернувшись с поля, мы застали ее совсем спокойной. И с тех пор ей с каждым днем становилось легче. Она вроде бы совсем забыла о своем убожестве. А потом вдруг все начиналось сызнова: она плакала или заговаривала с Готфридом о своей горькой судьбе, он же, будто не расслышав, спокойно продолжал рассказывать о том, что могло унять ее боль, что было ей интересно слушать. Старик уговорил наконец Модесту выйти погулять, — с тех пор как с ней стряслась беда, она ни за что не хотела выходить из дому. Он сперва заставил ее пройтись по саду, потом стал, совершать с ней более далекие прогулки в поля. Вот она и научилась находить дорогу без посторонней помощи и узнавать, что делается вокруг, — совсем как зрячая. Модеста замечает даже такие вещи, на которые мы не обращаем внимания: до всего ей дело, а ведь раньше девушка, кроме себя самой, ни о чем не думала. В этот приход Готфрид оставался у нас дольше, чем всегда. Мы-то не осмеливались просить его погостить еще, но он сам пробыл у нас до тех пор, пока не увидел, что Модеста совсем успокоилась. И вот однажды — Модеста была во дворе — я услышала ее смех. Не могу вам даже передать, что я почувствовала. И Готфрид тоже обрадовался. Он сидел возле меня. Мы взглянули друг на друга, и скажу вам, не стыдясь, что я от всего сердца поцеловала его. А он говорит:
«Теперь мне как будто можно уйти. Я уже не нужен».
Я старалась задержать его, но он ответил:
«Нет. Мне пора уходить. Больше оставаться я не могу».
Всем нам было известно, что он как Вечный Жид{67}: нигде не может поселиться надолго. И мы не стали его удерживать. Он ушел, но с тех пор старался, когда только мог, завернуть в наши места; и каждый его приход был радостью для Модесты. Она чувствовала себя все лучше. Снова принялась хозяйничать; брат ее женился, и она взяла на себя заботу о его детях. Теперь мы никогда не слышим от нее жалоб, и по всему видно, что она довольна. Я часто думаю: была ли бы она счастливее при двух глазах! Право же, иной раз думаешь — уж лучше ослепнуть и не видеть подлых дел и скверных людишек. Испортился народ, все пошло к худшему. Но я боюсь, как бы не прогневить бога: чем ослепнуть, уж лучше видеть свет, как он ни плох.
Вошла Модеста, и мать перевела разговор на другой предмет. Кристоф собрался было идти, так как уже распогодилось, но его не пускали. Пришлось остаться поужинать и заночевать у новых знакомых. Модеста села рядом с Кристофом и весь вечер не отходила от него. Ему хотелось поговорить по душам с девушкой, судьба которой внушала ему глубокую жалость. Но повода для откровенной беседы не находилось. Модеста расспрашивала о Готфриде. Если Кристоф рассказывал о нем что-нибудь новое для нее, она и радовалась, и как будто ревновала. Сама она говорила о Готфриде словно против воли: чувствовалось, что она многое таит про себя — скажет несколько слов и раскается; эти воспоминания стали ее собственностью, она не любила делиться ими с кем бы то ни было. В свое чувство к Готфриду она вкладывала жадность крестьянки, привязанной к своему клочку земли: ее огорчала мысль, что Готфрид может быть кому-нибудь столь же дорог, как ей. Впрочем, она даже и мысли такой не допускала, а Кристоф, читавший в ее душе, не отнимал у нее этой радости. Слушая ее речи о Готфриде, он подметил, что девушка, относившаяся к старику свысока, ослепнув, создала себе новый, далекий от действительности образ; на этот призрак она перенесла всю свою потребность в любви. И до сих пор ничто не нарушило ее иллюзий. С бесстрашной самоуверенностью слепых, спокойно сочиняющих то, чего они не знают, она заявила Кристофу: