Жан-Кристоф. Книги 1-5 - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родины уже было недостаточно для Кристофа. Он ощущал в себе ту неведомую силу, которая в определенное время года пробуждается у птиц, внезапно и неодолимо, подобно приливу и отливу, — инстинкт великих перелетов. Читая книги Гердера и Фихте, оставленные ему старым Шульцем, он видел, что они проникнуты тем же духом — это не «дети земли», рабски к ней прикованные, а «дети солнца», тянущиеся к свету.
Куда он направится? Он и сам не знал. Но взгляд его устремился к латинскому югу Европы. И прежде всего к Франции. Франция — извечное прибежище смятенных германских душ. Как часто немецкая мысль обогащалась за счет Франции, не переставая ее поносить. Даже после семидесятого года{73}, какую мощную притягательную силу излучал горящий город, город-мученик, взятый на прицел немецкими пушками. Все формы мышления и искусства, самые революционные и самые косные, черпали здесь, каждая в свой черед, а порой одновременно, пример для подражания и вдохновения. Кристоф, как многие великие немецкие музыканты, в своем смятении тянулся к Парижу. К чему сводились его знания о Франции? К двум женским образам и к тому, что он вычитал в нескольких случайно подвернувшихся книгах. Но этого было достаточно, чтобы создать в своем воображении страну — источник света, веселья и задора, пусть даже с легкой примесью галльского бахвальства: ведь там, где молодость и отвага, оно не кажется неуместным. Он верил в свою мечту, ибо нуждался в этой вере и всей душой желал не обмануться.
Кристоф решил уехать. Но его удерживала мысль о матери.
Луиза старилась. Она обожала сына, свою единственную радость. Да и Кристофу мать была дороже всех на свете. И все же они мучили друг друга. Она не понимала и не очень-то стремилась понять сына; одна лишь была у нее забота: любить его. Луиза, при своем весьма ограниченном, робком, неразвитом уме, была одарена чудесным сердцем — она жаждала любить и быть любимой, что трогало, но подчас и стесняло. Луиза относилась к сыну с уважением, так как он представлялся ей очень ученым, но она делала все, чтобы задушить его талант. Она надеялась, что он на всю жизнь останется возле нее, в их городке. Долгие годы они прожили вместе, и она не могла даже вообразить, что они рано или поздно расстанутся. Ведь она здесь счастлива — почему бы не быть счастливым и ему? Найти ему в жены дочь какого-нибудь состоятельного горожанина, слушать по воскресеньям в церкви его игру на органе, а главное, не разлучаться с ним до конца дней своих — дальше этого ее мечты не шли. Она видела в Кристофе двенадцатилетнего мальчика, и ей хотелось, чтобы он так и остался ее маленьким мальчиком. В простоте душевной она заставляла страдать несчастного юношу, а он метался в своей тесной клетке.
Все же была своя правда и даже нравственное величие в этой безотчетной мудрости матери, для которой не существовало честолюбивых замыслов и все счастье которой заключалось в семейных привязанностях и в выполнении своего скромного долга. Эта душа жаждала любви, только любви. Лучше отрешиться от жизни, от разума, от логики, от мира, но только не от любви! И любовь эта была беспредельна, она умоляла, она требовала; она все отдавала и взамен хотела всего; она отрекалась от жизни и ждала такого же отречения от других, от любимых. О, какая сила таится в этой любви простых душ! Она безошибочно и сразу выводит их на ту дорогу, которую лишь ощупью, ценою колебаний находит разум гениев, подобных Толстому, или слишком утонченное искусство угасающей цивилизации, — дорогу, обретаемую в итоге целой жизни, целых веков отчаянной борьбы и мучительных усилий!.. Но гордая сила, бушевавшая в душе Кристофа, подчинялась иным законам и требовала иной мудрости.
Кристоф давно уже собирался объявить свое решение матери. Но он дрожал, предчувствуя, что причинит ей горе: всякий раз в последнюю минуту у него не хватало духу, и он все откладывал этот разговор. Два-три раза он нерешительно, намеками, заговаривал о своем отъезде. Луиза пропускала эти намеки мимо ушей, — может быть, она умышленно не принимала их всерьез, надеясь, что он и сам перестанет верить в серьезность своих замыслов. И Кристоф не смел продолжать, но ходил мрачный, подавленный, словно его глодала тяжелая тайна. А несчастная женщина, угадывая эту тайну, делала робкие попытки отсрочить хоть на время откровенный разговор. По вечерам, когда они сидели рядом при свете лампы, ей вдруг начинало казаться, что он вот-вот нарушит молчание, тогда она в страхе принималась быстро рассказывать что-нибудь — первое, что приходило в голову; она и сама не знала что — лишь бы только не заговорил Кристоф. Инстинкт подсказывал ей обычно те доводы, на которые Кристоф не смел возражать. Она робко жаловалась на здоровье, на то, что у нее отекают руки и ноги, не сгибаются суставы, — она преувеличивала свои немощи и называла себя развалиной, калекой. Кристоф без труда разгадывал эти наивные уловки; он грустно, с безмолвным упреком подымал глаза на мать; а затем уходил к себе, говоря, что устал и хочет спать.
Но подобные приемы не могли выручать Луизу долго. Однажды вечером, когда она снова пыталась уклониться от решительного разговора, Кристоф собрался с духом и, взяв ее за руку, произнес:
— Мама, я должен тебе что-то сказать.
Луиза вся сжалась, но она улыбнулась и спросила:
— Что такое, мой мальчик?
Кристоф, сбиваясь и путаясь, сказал ей о своем намерении уехать. Она попыталась, по обыкновению, отделаться шуткой и заговорила о другом, но он не отступил и высказал все так твердо и серьезно, что всякие сомнения отпали. И Луиза замолчала, сердце ее замерло, — немая и застывшая, она смотрела на сына полными ужаса глазами. И такая боль была в этом взгляде, что слова застряли у Кристофа в глотке; оба молча сидели друг против друга. Отдышавшись, Луиза сказала (губы ее дрожали):
— Нет, не может быть… Не может быть…
Две крупный слезы медленно ползли по ее щекам. Кристоф в отчаянии отвернулся и закрыл лицо руками. Оба заплакали. Через несколько минут он ушел в свою комнату и больше не показывался. С тех пор они ни словом не касались происшедшего; Луиза пыталась истолковать это молчание как уступку со стороны Кристофа. Но жила отныне в вечном страхе.
Наступила минута, когда Кристоф почувствовал, что молчать больше нельзя. Надо было говорить, хотя бы это разбило ей сердце, — уж слишком он страдал. Эгоизм взял верх: собственная мука оказалась сильнее, чем мысль о муке, им причиняемой. И он опять завел речь об отъезде; он сказал все, стараясь не смотреть на мать из боязни смалодушничать. Кристоф даже назначил день отъезда, чтобы больше не возвращаться к разговору. (Он не был уверен, что еще раз найдет в себе печальное мужество, которого набрался сегодня.) Луиза кричала:
— Нет, нет, молчи!
Кристоф, стискивая кулаки, продолжал с непреклонной решимостью. Кончив, он взял ее руки в свои (Луиза рыдала) и попытался объяснить ей, что отъезд, хотя бы на некоторое время, насущно необходим для его творчества, для всей его жизни. Мать ничего не желала слушать и с плачем твердила только:
— Нет, нет!.. Ни за что!..
Все попытки Кристофа уговорить Луизу ни к чему не привели, и он оставил ее в покое, надеясь, что за ночь она образумится. Но когда они наутро встретились за столом, Кристоф снова неумолимо заговорил о своих планах; мать уронила кусок хлеба, который поднесла было ко рту, и промолвила с болью и укоризной:
— Зачем ты меня мучаешь?
Взволнованный Кристоф ответил:
— Мама, дорогая, так нужно.
— Нет, нет же! — повторяла она. — Не нужно… ты просто хочешь помучить меня… Это же безумие!
Оба хотели высказать каждый свое, но не слушали друг друга. Кристоф понял, что спорить нет смысла, что промедление сулит им лишь новые страдания; и стал, уже не таясь, готовиться к отъезду.
Когда Луиза убедилась, что мольбами сына не удержишь, она впала в унылое оцепенение. С утра до ночи безвыходно сидела в своей комнате, не зажигая даже огня при наступлении темноты, не говорила, не ела; ночью Кристоф слышал ее рыдания. Сердце его разрывалось. Снедаемый раскаянием, он чуть не стонал от муки, всю ночь ворочался с боку на бок, не смыкая глаз. Он так любил мать! Зачем ему суждено мучить ее?.. Увы! не ее последнюю, он знал это… Зачем судьба вложила в него жажду и волю следовать своему призванию и тем обрекла на страдания его близких и любимых!
«Ах! — думал он. — Будь я свободен! Если бы только меня не гнала вечно эта неумолимая сила, это стремление либо стать тем, чем я должен стать, либо умереть от стыда и отвращения к самому себе! Сколько бы счастья я дал всем, кого люблю! Так предоставьте же мне идти своим путем, жить, бороться, страдать; и я вернусь к вам с еще большей любовью в сердце. Как хотел бы я отдаться только одному: любить, любить, любить!..»
Кристоф не в силах был бы вынести укоров этой отчаявшейся души, если бы Луиза таила их про себя. Но малодушная и словоохотливая старушка не умела скрывать переполнявшую ее скорбь. Она поведала свое горе соседкам. Она излила душу перед двумя другими сыновьями. Те ухватились за столь прекрасный повод унизить Кристофа и выразить ему свое порицание. И особенно Рудольф: его всегда снедала зависть к старшему брату — зависть, просто бессмысленная при данных обстоятельствах; его выводила из себя малейшая похвала по адресу Кристофа; втайне он боялся будущей славы брата, не смея сознаться себе в этой подленькой мысли (он был достаточно умен, чтобы чувствовать силу таланта, и опасался, как бы ее не почувствовали и другие), — словом, Рудольф был счастлив раздавить Кристофа своим превосходством. Сам он, отлично зная, как нуждается мать, никогда о ней не беспокоился, заботу о ней он всецело предоставил Кристофу, хотя имел все возможности помогать ей. Но когда Рудольф узнал о планах Кристофа, он вдруг открыл в себе неистощимые запасы сыновней любви и нежности. Он вознегодовал на Кристофа, который решается покинуть мать, кричал, что это чудовищный эгоизм. Он имел наглость сказать об этом в глаза Кристофу и стал читать ему свысока нравоучение, как мальчишке, заслуживающему розог, бесстыдно напоминая о его долге по отношению к матери, о всех жертвах, которые она ему принесла. Кристоф чуть не задохнулся от ярости. Он пинками выгнал вон Рудольфа, обозвав его шутом и чертовым лицемером. В отместку Рудольф восстановил Луизу против Кристофа. Подстрекаемая им, Луиза вдруг решила, что Кристоф плохой сын. Со всех сторон ей толковали, что он не имеет права покидать ее, и она ухватилась за эту мысль. Теперь она действовала не только слезами — своим самым сильным оружием, — она набросилась на Кристофа с несправедливыми упреками, которые взорвали его. Они наговорили друг другу много обидного; и вот Кристоф, который все еще колебался, стал думать лишь об одном: как бы ускорить приготовления к отъезду. Он узнал, что жалостливые соседки проливают слезы над участью его несчастной матери и что во всем их квартале общественное мнение объявило Луизу жертвой, а ее сына — палачом. Он стиснул зубы и твердо решил не уступать.