Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понмерси? — спросил Мариус, бледнея.
— Совершенно верно, Понмерси. Разве вы знали его?
— Это мой отец.
— А! Так это вы тот мальчик! — воскликнул старик, всплеснув руками. — Да, да, теперь ребенок уже должен был превратиться в мужчину. Ну, бедное дитя мое, вы можете сказать, что ваш отец горячо любил вас.
Мариус подал старику руку и проводил его до самого дома. На другой день утром он сказал Жильнорману:
— У нас устраивается поездка на охоту с несколькими товарищами. Позволите вы мне уехать на три дня?
— Хоть на четыре, — отвечал дед. — Поезжай, повеселись. И, подмигнув дочери, он шепнул ей:
— Наверное, какая-нибудь интрижка!
VI.
Что может выйти из встречи с церковным старостой
Читатель узнает впоследствии, куда уехал Мариус.
Он пропадал три дня. Вернувшись в Париж, он отправился прежде всего в библиотеку школы правоведения и спросил старые номера «Монитора». Он прочитал их, прочитал все, относящееся к Республике и Империи, мемуары Наполеона на острове Святой Елены, бюллетени с театра войны, прокламации, дневники. Целую неделю ходил он как в лихорадке, после того как встретил в первый раз имя отца в бюллетенях из Великой армии. Он посетил генералов, под начальством которых служил его отец, между прочим графа Г. Церковный староста Мабеф, у которого он тоже побывал, рассказал ему об отставке полковника, о его жизни в Верноне, его цветах и его уединении. И Мариус узнал наконец этого редкого человека, великого и кроткого, этого льва-ягненка, который был его отцом.
Занятый этим изучением, которое отнимало у него время и поглощало все его мысли, Мариус теперь редко видел деда и тетку. Он появлялся в часы завтрака и обеда, а потом исчезал. Его искали и не находили. Тетка ворчала; дед подсмеивался.
— Ба! Наступила пора девчонок! — говорил он и иногда прибавлял: — Черт возьми, я, кажется, ошибся! Это, по-видимому, уже не интрижка, а страсть.
И это была на самом деле страсть. Мариус начинал боготворить своего отца.
В то же время изумительный переворот совершался в его взглядах. Фазы этого переворота были многочисленными и постепенно следовали одна за другой. Так как то же самое переживают многие умы и в наше время, мы считаем полезным проследить шаг за шагом за этими фазами и обозначить их.
Страница истории, которую прочитал Мариус, смутила его.
Первым впечатлением было ослепление.
Республика, Империя были для него до сих пор только чудовищными словами. Республика — гильотиной в сумерках. Империя — шпагой во мраке ночи. Он заглянул туда и там, где не ожидал увидать ничего, кроме хаоса и мрака, с необыкновенным изумлением, к которому примешивались страх и радость, увидал сверкающие звезды Мирабо, Сент-Жюста, Робеспьера, Камилла Демулена, Дантона и восходящую звезду Наполеона. Он не понимал, что происходит с ним. Он отступал, ослепленный блеском. Мало-помалу, когда прошло первое изумление, он привык к сиянию, стал рассматривать события без головокружения, людей без ужаса. Революция и Империя обрисовались в лучезарной перспективе перед его мысленным взором. Обе эти группы событий и людей складывались в его глазах в двух величайших фактах: Республика — в верховности гражданских прав, возвращенных массам, Империя — в верховенстве французской идеи, предписанной Европе. Он увидал выступавший из революции великий образ народа, из Империи — великий образ Франции. И в глубине души он нашел все это прекрасным.
Мы не считаем нужным указывать здесь на пропуски, которые сделал Мариус в своем ослеплении при этой первой, слишком синтетической оценке. Мы описываем лишь ход его мысли.
Мариус увидел, что до этой минуты он не понимал ни своей родины, ни своего отца. Он не знал ни того ни другого, глаза его окутывал какой-то добровольный мрак. Теперь он видел. С одной стороны, он восхищался, с другой — боготворил.
Его мучили сожаления и угрызения совести, и он с отчаянием говорил себе, что обо всем, чем теперь полна его душа, он может сказать только могиле. Ах, если бы его отец не умер, если бы он еще был у него, если бы Бог в своем милосердии и сострадании позволил, чтобы отец его жил, как бы он побежал, как бы бросился он к нему, как бы закричал своему отцу: «Отец, я пришел к тебе! Это я! У меня одно сердце с тобой! Я твой сын!» Как бы он обнял его седую голову, облил слезами его волосы, смотрел на его шрам, жал ему руки, боготворил бы даже его одежду, целовал бы его ноги! О, зачем отец его умер так рано, умер преждевременно, не дождавшись справедливости, не дождавшись любви своего сына! Мариус постоянно чувствовал как бы рыдание в сердце. В то же время он постепенно становился все более сознательным, все более серьезным, суровым и уверенным в своих убеждениях и мыслях. Ежеминутно свет истины озарял его разум. Он чувствовал, что растет нравственно благодаря своему отцу и родине, благодаря тому, чего до сих еще не знал.
Теперь у него был как будто ключ, отпиравший все. Он уяснил себе то, что ненавидел, проник в то, к чему относился с презрением. Теперь он видел ясно роковой, божественный и человеческий смысл тех великих событий, которые приучили его ненавидеть, и тех великих людей, которых его научили проклинать. И когда он думал о своих прежних убеждениях, только вчерашних, но казавшихся ему такими старыми, он и негодовал, и улыбался.
Оправдав своего отца, он естественно перешел к оправданию Наполеона.
Однако это последнее обошлось ему не без труда.
С самого детства он проникся теми взглядами на Наполеона, которых придерживалась партия 1814 года. А все предубеждения Реставрации, все ее интересы, все ее инстинкты стремились к тому, чтобы представить Наполеона в самом ужасном виде. Она ненавидела его еще больше, чем Робеспьера, и очень ловко воспользовалась утомлением нации и ненавистью матерей. Бонапарт превратился в какое-то баснословное чудовище. Чтобы сильнее поразить им воображение народа, партия 1814 года показывала его под самыми страшными масками, начиная с величественно-страшных и кончая ужасными и грубо комичными — с Тиберия* до нелепого пугала. Таким образом, говоря о Бонапарте, всякий мог по своему усмотрению или рыдать, или хохотать до упаду, лишь бы в том и другом случае основанием была ненависть. Таких взглядов придерживался и Мариус относительно «этого человека», как его называли. И он придерживался их с упорством, свойственным его натуре. В нем сидел маленький человечек, ненавидевший Наполеона.
По мере того как Мариус читал историю, а в особенности изучал ее по документам и материалам, завеса, скрывавшая от него Наполеона, мало-помалу разорвалась. Перед ним мелькнул какой-то исполинский образ, и у него появилось подозрение, что он до сих пор ошибался в Наполеоне, как и во всем остальном. С каждым днем взгляд его прояснялся. И медленно, шаг за шагом, сначала чуть ли не с сожалением, потом с восторгом, повинуясь неодолимому очарованию, он начал восходить сперва по темным, затем по слабо освещенным и, наконец, по сверкающим ступеням энтузиазма.
Как-то ночью он был один в своей маленькой комнатке под крышей. Он читал при зажженной свече, облокотившись на стол, около открытого окна. Разные грезы прилетали к нему извне и примешивались к его мыслям. Что за чудное зрелище — ночь! Слышатся какие-то смутные, неизвестно откуда идущие звуки. Юпитер, в двенадцать раз превосходящий землю, горит как пылающий уголь, лазурь темна, звезды сверкают — какая грозная картина!
Мариус читал бюллетени Великой армии, эти героические строфы, написанные на поле битвы. Он встречал там иногда имя отца, всегда — имя императора. И вся великая империя предстала перед ним. Он чувствовал, что в нем как будто поднимается прилив. Минутами ему казалось, что отец проносится около него, как дуновение, шепчет ему на ухо. С ним происходило что-то странное: ему слышались барабанный бой, гром пушек, звуки труб, мерный шаг батальонов, глухой, отдаленный топот конницы. Время от времени он поднимал глаза к небу и смотрел на сверкающие в бездонной глубине громадные светила, потом опускал их на книгу и видел, как смутно движутся тоже исполинские образы. Сердце его сжималось. Он был в исступлении, он дрожал и задыхался. Вдруг, не сознавая, что с ним и чему он повинуется, Мариус встал, протянул руки из окна, устремил глаза во мрак, в безмолвие, в темную бесконечность, в вечную беспредельность и воскликнул:
— Да здравствует император!
С этой минуты все было кончено: корсиканское чудовище, узурпатор, тиран, комедиант, бравший уроки у Тальма, яффский отравитель, тигр Буонапарте, — все это исчезло и сменилось в его уме ослепительным сиянием, в котором на недостижимой высоте сверкал блудный мраморный призрак Цезаря. Для отца Мариуса император был только любимым полководцем, которым восхищаются и которому предаются всей душой; для самого Мариуса Наполеон стал гораздо большим. Он был предназначенным судьбою строителем французского народа, к которому перешло после римлян владычество над миром. Он был преемником и продолжателем Карла Великого, Людовика XI, Ришелье, Людовика XIV и Комитета общественной безопасности. Конечно, и у него были свои недостатки, свои ошибки и даже свое преступление — иначе сказать, он был человек. Но он был велик в своих ошибках, блестящ в своих недостатках, могуч в своем преступлении. Он был избранник судьбы, заставивший сказать все народы: «великая нация». Но этого еще мало. Он был олицетворением самой Франции, он покорил Европу шпагой, а весь мир — исходящим от него светом. Для Мариуса Бонапарт был сверкающим призраком, который будет всегда стоять на границе и охранять будущее. Деспот, но диктатор, деспот, вышедший из республики и повлекший за собой революцию. Наполеон стал в глазах Мариуса народочеловеком, подобно тому как Иисус был богочеловеком.