Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариус Понмерси учился так же, как и все дети. Когда он вышел из рук тетушки Жильнорман, дед поручил его достойному наставнику самой чистой классической невинности. Таким образом юная, только что открывшаяся душа перешла от чопорной девы к педанту. Мариус провел несколько лет в коллеже, а потом поступил в школу правоведения. Он был роялистом, фанатиком и аскетом. К своему деду он не чувствовал большой привязанности: веселость и цинизм старика оскорбляли его; относительно отца он был мрачным и сдержанным.
В общем Мариус был юноша пылкий и холодный, благородный, великодушный, гордый, религиозный, экзальтированный, честный до суровости, чистый до дикости.
IV.
Конец разбойника
Мариус закончил свое учение в то самое время, как Жильнорман отказался от общества. Старик распростился с Сен-Жерменским предместьем и салоном госпожи Т. и перебрался в квартал Марэ, в свой дом на улице Филль-дю-Кальвер. Кроме портье, у него были две прислуги: кухарка Николетта, поступившая после Маньон, и задыхающийся от одышки толстяк Баск, о котором мы уже упоминали выше.
В 1827 году Мариусу исполнилось семнадцать лет. Однажды, вернувшись вечером домой, он увидал, что его дед держит в руке какое-то письмо.
— Мариус, — сказал старик, — тебе нужно завтра ехать в Вернон.
— Зачем? — спросил Мариус.
— Чтобы повидаться с отцом.
Мариус вздрогнул. Ему никогда не приходило в голову, что наступит день, когда ему придется увидеться с отцом. Ничто не могло бы так поразить его, показаться ему таким неожиданным и, нужно добавить, таким неприятным. Он был так далек от отца, что невольно уклонялся от сближения. Он чувствовал не досаду, а стеснение.
Не только политические взгляды полковника были антипатичны Мариусу; он, кроме того, был убежден, что отец, этот «рубака», как называл его в хорошие минуты Жильнорман, не любит его. Да, это очевидно — иначе он не бросил бы своего сына, не отдал бы его деду. Вполне уверенный, что его не любят, он не любил и сам. «Как же может быть иначе?» — думал он.
Мариус был так поражен, что не стал расспрашивать Жильнормана.
— Он, по-видимому, болен и зовет тебя, — продолжал старик и прибавил после небольшой паузы: — Поезжай завтра утром. Кажется, дилижанс отходит со двора Фонтен в шесть часов утра и приезжает в Вернон вечером. Отправляйся с ним. Отец пишет, что нельзя терять времени.
Старик смял письмо и сунул его в карман. Мариус мог бы уехать в тот же вечер и быть у отца на другой день. Дилижанс с улицы Булуа ездил в то время в Руан ночью и проезжал через Вернон. Но ни Жильнорману, ни Мариусу не пришло в голову навести справки.
На другой день Мариус уже в сумерках приехал в Вернон. В городе начали зажигаться огни. Обратившись к первому встретившемуся прохожему, он спросил у него, где живет господин Понмерси. В душе Мариус придерживался взгляда Реставрации и не признавал своего отца ни полковником, ни бароном.
Ему указали дом. Он позвонил. Какая-то женщина с лампой в руке отворила ему дверь.
— Господин Понмерси? — спросил Мариус.
Женщина не отвечала.
— Он живет здесь? — снова спросил Мариус.
Женщина кивнула головой.
— Могу я говорить с ним?
Женщина отрицательно покачала головой.
— Но я его сын, — настаивал Мариус. — Он ждет меня.
— Он уже не ждет вас, — сказала женщина. Тут только заметил Мариус, что она плачет.
Она показала ему на дверь низкой комнаты. Он вошел.
В этой комнате, освещенной одной сальной свечой, стоявшей на камине, было трое мужчин. Один стоял, другой был на коленях, третий в одной рубашке лежал во весь рост на полу. Этот лежавший на полу человек был полковник. Двое других были доктор и молившийся стоя на коленях священник.
Три дня тому назад полковник заболел воспалением мозга. В самом начале болезни он, как бы предчувствуя свою смерть, написал Жильнорману, прося прислать к нему сына. Болезнь усилилась. В тот самый день, как Мариус приехал в Вернон, у полковника был припадок бреда. Несмотря на усилия служанки удержать его, он вскочил с постели, крича: «Мой сын не едет! Я сам пойду к нему!» Потом он бросился из своей комнаты и упал на пол в передней. Он умер.
Позвали доктора и священника. Доктор пришел слишком поздно, священник пришел слишком поздно. И сын приехал слишком поздно.
При тусклом свете сальной свечи на бледной щеке лежащего полковника видна была крупная слеза, выкатившаяся из его мертвого глаза. Глаз потух, но слеза не высохла. Эту слезу вызвало напрасное ожидание сына.
Мариус смотрел на умершего, которого видел в первый и последний раз, смотрел на это почтенное, мужественное лицо, эти открытые, но ничего не видящие глаза, эти седые волосы, могучие руки, на которых местами виднелись темные полосы — следы сабельных ударов и какие-то красноватые звездочки — зажившие раны от пуль. Он смотрел на страшный шрам, положивший печать героизма на это лицо, на которое Бог наложил печать доброты.
Он подумал, что этот человек — его отец и что он умер, и остался холоден. Ему было только немного грустно, но эта грусть была совершенно такая же, какую он почувствовал бы при виде всякого другог0 умершего человека.
А между тем посторонние, бывшие в этой комнате, очевидно, испытывали горе, глубокое горе. Служанка плакала в уголке, молитва священника прерывалась рыданиями, доктор вытирал глаза, даже сам труп плакал. Этот доктор, этот священник и эта служанка, несмотря на свое горе, изредка молча бросали взгляды на Мариуса. Не они, а он был здесь чужой. Мариус, которого так мало тронула смерть отца, чувствовал некоторый стыд и смущение от своего неловкого положения. У него в руке была шляпа. Он нарочно уронил ее на пол, чтобы подумали, что горе лишило его сил. В то же время он чувствовал как бы угрызение совести и презрение к себе за такой поступок. Но разве это его вина? Он просто не любил отца.
После полковника не осталось никакого имущества. Денег, вырученных от продажи мебели и домашней утвари, едва хватило на похороны. Служанка нашла клочок исписанной бумаги и отдала его Мариусу.
На нем рукою полковника было написано:
«Моему сыну. Император сделал меня бароном на поле битвы при Ватерлоо. Так как Реставрация не признает моего титула, за который я заплатил кровью, то сын мой примет его и будет носить. Само собою разумеется, что он будет достоин его».
На обороте полковник прибавил:
«Во время этого самого сражения при Ватерлоо один сержант спас мне жизнь. Его звали Тенардье. Он в последнее время держал, как кажется, маленький трактир в окрестностях Парижа, в Шелле или Мон-фермейле. Если сын мой встретится с Тенардье, он сделает ему столько добра, сколько будет в силах».
Не из уважения к памяти отца, а просто вследствие смутного почтения к смерти, которое так могущественно в душе человека, Мариус взял эту бумагу и спрятал ее.
Ничего не осталось от полковника. Жильнорман велел продать старьевщику его шпагу и мундир. Соседи разграбили его сад и обобрали редкие цветы. А остальные растения зачахли и погибли.
Мариус пробыл в Верноне только двое суток. После похорон он вернулся и принялся за свое право, совсем не думая об отце, как будто тот никогда и не жил на свете. Через два дня полковник был похоронен, через три — забыт.
У Мариуса был креп на шляпе. Вот и все.
V.
Отправившись к обедне, можно сделаться революционером
Мариус сохранил религиозные привычки своего детства. Как-то раз, воскресенье, он отправился к обедне в церковь Святого Сюльпиция, тот самый придел Пресвятой Девы, куда его водила тетка, когда он был ребенком. В этот день он был как-то больше обыкновенного задумчивым и рассеянным. Подойдя к стоявшему за колонной креслу, обитому утрехтским бархатом, на спинке которого стояла надпись: «Господин Мабеф, церковный староста», Мариус машинально опустился на него. Когда началась служба, какой-то старик подошел к нему и сказал:
— Извините, это мое место.
Мариус торопливо встал и уступил кресло старику. По окончании обедни Мариус продолжал стоять, задумавшись, в нескольких шагах от старика. Тот снова подошел к нему.
— Прошу вас извинить меня, — сказал он, — некоторое время тому назад я потревожил вас, а теперь опять беспокою. Но вы, наверное, сочли меня очень неделикатным, и я должен объясниться с вами.
— Это совершенно лишнее, — ответил Мариус.
— Нет, нет, — возразил старик. — Я не хочу, чтобы вы дурно думали обо мне. Дело в том, что я очень дорожу этим местом. Мне с него и служба кажется лучше. Почему? Я сейчас объясню вам. На этом самом месте видал я в течение десяти лет аккуратно приходившего сюда каждые два-три месяца несчастного, любящего отца, который, по семейным обстоятельствам, только здесь имел возможность видеть своего ребенка. Он приходил к тому часу, когда, как он знал, его сына приводили к обедне. Может быть, тот даже не знал, что у него есть отец, бедняжка! А отец прятался за колонну, чтобы его не увидали. Он смотрел на ребенка и плакал. Этот человек обожал своего мальчика: я видел это. Вот почему это место стало для меня священным, и я привык занимать его во время службы. Тут я чувствую себя лучше, чем на приходской скамье, на которой я мог бы сидеть как церковный староста. Я даже немножко знал этого несчастного человека. У него был тесть, богатая свояченица, какие-то родные, грозившие лишить ребенка наследства, если отец будет видеться с ним. И он пожертвовал собою, чтобы его сын был впоследствии богат и счастлив. Его разлучили с ребенком из-за политических взглядов. Я, конечно, одобряю политические взгляды, но есть люди, не знающие меры ни в чем. Господи, помилуй! Нельзя же считать человека чудовищем только из-за того, что он бился при Ватерлоо! Нельзя же из-за этого разлучить отца с сыном. Он был полковником Бонапарта и теперь, кажется, уже умер. Жил он в Верноне, где живет мой брат, кюре, и звали его как-то вроде Понмерси или Монперси. Лицо его было прорезано глубоким шрамом от сабельного удара.