Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огарев взял тройку и поехал в Москву, на дороге сочинил он небольшое стихотворение, из которого я взял эпиграф.
…Ни скорбь, ни скукаНе утомят меня. Всему свой срок,Я правды речь вел строго в дружней круге,Ушли друзья в младенческом испуге.И он ушел — которого, как братаИль как сестру, так нежно я любил!
…
Опять одни мы в грустный путь пойдем,Об истине глася неутомимо,И пусть мечты и люди идут мимо…
С Грановским я встретился на другой день как ни в чем не бывало — дурной признак с обеих сторон. Боль еще была так жива, что не имела слов; а немая боль, ни имеющая исхода, как мышь середь тишины, перегрызает нить за нитью…
Дни через два я был в Москве. Мы поехали с Огаревым к Е. К<оршу>. Он был как-то предупредительно любезен, грустно мил с нами, будто ему нас жаль. Да что же это такое, точно мы сделали какое-нибудь преступление? Я прямо спросил Е. К<орша>, слышал ли он о нашем споре? Он слышал; говорил, что мы все слишком погорячились из-за отвлеченных предметов; доказывал, что того идеального тождества между людьми и мнениями, о котором мы мечтаем, вовсе нет, что симпатии людей, как химическое сродство, имеют свой предел насыщения, через который переходить нельзя, не наткнувшись на те стороны, в которых люди становятся вновь посторонними. Он шутил над нашей молодостью, пережившей тридцать лет; и все это он говорил с дружбой, с деликатностью — видно было, что и ему не легко. (195)
Мы расстались мирно. Я, немного краснея, думал о моей «наивности», а потом, когда остался один и лег в постель, мне показалось, что еще кусок сердца отхватили— ловко, без боли, но его нет!
Далее не было ничего… а только, все подернулось чем-то темным и матовым; непринужденность, полный abandon[357] исчезли в нашем круге. Мы сделались внимательнее, обходили некоторые вопросы, то есть действительно отступили на «границу химического сродства» — и все это приносило тем больше горечи и боли, что мы искренно и много любили друг друга.
Может, я был слишком нетерпим, заносчиво спорил, колко отвечал… может быть… но в сущности я и теперь убежден, что в действительно близких отношениях тождество религии необходимо, тождество в главных теоретических убеждениях. Разумеется, одного теоретического согласия недостаточно для близкой связи между людьми; я был ближе по симпатии, например, с И. В. Киреевским, чем с многими из наших. Еще больше, можно быть хорошим и верным союзником, сходясь в каком-нибудь определенном деле и расходясь в мнениях; в таком отношении я был с людьми, которых бесконечно уважал, не соглашаясь в многом с ними, например, с Маццини, с Ворцелем. Я не искал их убедить, ни они — меня; у нас довольно было общего, чтоб идти, не ссорясь, по одной дороге. Но между нами, братьями одной семьи, близнецами, жившими одной жизнию, нельзя было так глубоко расходиться.
Еще бы у нас было неминуемое дело, которое бы нас совершенно поглощало, а то ведь собственно вся наша деятельность была в сфере мышления и пропаганде наших убеждений… какие же могли быть уступки на этом поле?..
Трещина, которую дала одна из стен нашей дружеской храмины, увеличилась, как всегда бывает — мелочами, недоразумениями, ненужной откровенностью там, где лучше было бы молчать — и вредным молчанием там, где необходимо было говорить; эти вещи решаег один такт сердца, тут нет правил.
Вскоре и в дамском обществе все разладилось. (196)
На ту минуту нечего было делать.
Ехать — ехать вдаль, надолго, непременно ехать! Но ехать было не легко. На ногах была веревка полицейского надзора и без разрешения Николая заграничного паспорта мне выдать было невозможно.
ГЛАВА ХХХ III
Частный пристав в должности камердинера. — Обер-полицмейстер Кокошкин. — «Беспорядок в порядке». — Еще раз Дубельт. — Паспорт.…За несколько месяцев до кончины моего отца граф Орлов был назначен на место Бенкендорфа. Я написал тогда к Ольге Александровне, не может ли она мне выхлопотать заграничного пасса или какой-нибудь вид для приезда в Петербург, чтоб самому достать его. О. А. отвечала, что второе легче, и я получил через несколько дней от Орлова «высочайшее» разрешение приехать в Петербург, на короткое время для устройства дел. Болезнь моего отца, его кончина, действительное устройство дел и несколько месяцев на даче задержали меня до зимы. В конце ноября я отправился в Петербург, предварительно подав просьбу генерал-губернатору о пассе. Я знал, что он не мог разрешить, потому что я все еще был под строгим надзором полиции, мне хотелось одного, чтоб он послал запрос в Петербург.
В день отъезда я утром послал взять билет из полиции, но вместо билета явился квартальный сказать, что есть какие-то затруднения и что сам частный пристав будет ко мне. Приехал и он, и попросивши, чтоб я остался с ним наедине, он таинственно объявил мне новость, что мне пять лет тому назад въезд в Петербург запрещен и что без высочайшего повеления он билета не подпишет.
— За этим у нас дело не станет, — скатал я, смеясь, и вынул из кармана письмо.
Частный пристав, сильно удивленный, прочитав, попросил дозволение показать обер-полицмейстеру и часа через два прислал мне билет и мою бумагу.
Надобно сказать, что половину разговора мой пристав вел на необыкновенно очищенном французском (197) языке. Насколько вредно частному приставу и вообще русскому полицейскому знать по-французски, он испытал очень горько.
За несколько лет перед тем приехал в Москву с Кавказа какой-то путешественник, легитимист шевалье Про. Он был в Персии, в Грузии, много видел и имел неосторожность сильно критиковать тогдашние военные действия на Кавказе и особенно администрацию. Боясь, что Про будет то же говорить в Петербурге, генерал-губернатор кавказский благоразумно написал военному министру, что Про — преопасный военный агент со стороны французского правительства. Про жил преспокойно в Москве и был хорошо принят князем Д. В. Голицыным, как вдруг князь получил приказ отправить его с полицейским чиновником из Москвы за границу. Сделать такую глупость и такую грубость над знакомым всегда труднее, и потому Голицын, помявшись дни два, пригласил к себе Про и после красноречивого вступления, наконец, сказал ему, что какие-то доносы, вероятно, с Кавказа, дошли до государя и что он приказал ему оставить Россию, что, впрочем, даже ему дадут провожатого…
Про, рассерженный, заметил князю, что так как правительство имеет право высылать, то он ехать готов, но провожатого не возьмет, не считая себя преступником, которого следует конвоировать.
На другой день, когда полицмейстер приехал к Про, тот его встретил с пистолетом в руке, объявляя наотрез, что он ни в комнату, ни в свою коляску не пустит полицейского, не пославши ему пули в лоб, если тот захочет употребить силу.
Голицын был вообще очень порядочный человек и потому затруднен; он послал за Вейером, французским консулом чтобы посоветоваться, как быть. Вейер нашел expedient:[358] он потребовал полицейского, хорошо говорящего по-французски, и обещал его представить Про, как путешественника, просящего уступить ему место в коляске Про за половину прогонов.
С первых слов Вейер а Про догадался, в чем дело.
— Я не торгую местами в моей коляске, — сказал он консулу.
— Человек этот будет в отчаянии. (198)
— Хорошо, — сказал Про, — я его беру даром, за это пусть он возьмет на себя маленькие услуги, — да не капризник ли это какой? я его тогда брошу на дороге.
— Самый услужливый в мире человек, вы просто распоряжайтесь им. Я вас благодарю за него. — И Вейер поскакал к князю Голицыну объявить о своем торжестве.
— Вечером Про и bona fide[359] traveller[360] отправились. Про молчал всю дорогу; на первой станции он взошел в комнату и лег на диван.
— Эй! — закричал он товарищу, — подите сюда, снимите сапоги.
— Что вы, помилуйте, с какой стати?
— Вам говорят: снимите сапоги, или я вас брошу на дороге, ведь я не держу вас.
Снял мой полицейский офицер сапоги…
— Вытрясите их и вычистите.
— Это из рук вон!
— Ну, оставайтесь!..
Вычистил офицер сапоги.
На следующей станции та же история с платьем, и так Про тормошил его до самой границы. Чтоб утешить этого мученика шпионства, на него было обращено особое монаршее внимание и его, наконец, сделали частным приставом.
На третий день после моего приезда в Петербург дворник пришел спросить от квартального, «по какому виду я приехал в Петербург?» Единственный вид, бывший у меня, — указ об отставке, был мною представлен генерал-губернатору при просьбе о пассе. Я дал дворнику билет, но дворник возвратился с замечанием, что билет годен для выезда из Москвы, а не для въезда в Петербург. С тем вместе пришел полицейский с приглашением в канцелярию обер-полицмейстера. Отправился я в канцелярию Кокошкина (днем освещенную лампами!); через час времени он приехал. Кокошкин лучше других лиц того же разбора выражал царского слугу без дальних видов, чернорабочего временщика без совести, без размышления, — он служил и наживался так же естественно, как птицы поют. (199)