Собрание сочинений в шести томах. т.6 - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поддали мы в тот раз очень славно. Потом мне пришлось подзабалдело бороться с Сашей за право расплатиться. Сошлись мы, по крайне щепетливому настоянию Зои, несколько травмированной перипетиями зарубежной артистической жизни, на том, что в такой необычной ситуации лучше всего – весело и по-братски скинуться. Она также настаивала на ом, чтобы я забрал из Сашиной выручки свое подаяние, которое почему-то считала необыкновенно щедрым.
Я замял этот неприятный для меня разговор, спросив у Саши, не боялся ли он оставлять без присмотра все свои протянутые шляпы? Там ведь даже пятерки были с десятками – было чем безнаказанно полакомиться какому-нибудь опустившемуся шаромыжке.
«Меня, старик, – сказал Саша, – тут трагически обчистили, поскольку я действительно настоящая шляпа. Карманничество, мелков и крупное, – искусство древнее, изобретенное вместе с карманом, нищенством, проституцией и журналистикой. Но заподозрить здешних подонков в том, что кто-то из них в мое отсутствие выгребет из шляпы нищенские денежки… Извини, до такого подозрения я не мог опуститься. Все же у вас тую не перестройка застойки, не подсос, отсос и барбарис, а правовое государство с солидной преступностью. Может ли тут ТАКОЕ взбрести в голову даже очень опустившемуся человеку? Врежем по последней за Америку – страну резких социальных контрастов, как всю нашу жизнь втолковывал нам спецкорр «Известий» Маркс-Энгельс-Ленин-организаторы, то есть видный представитель второй древней профессии Мелор Стуруа.
Мы врезали, и я уговорил новых своих знакомых сходу махнуть на электричке к нам в провинцию. Кроме всего прочего, сказал я, для меня такой неожиданный ваш визит будет чудесным спасением от драматических объяснении с женой. Мы втроем навеселе нелегким сердцем отправились к нам в Коннектикут… А по Европе мы с женой поездили вскоре на случайный гонорар за пару моих сочинении. Такие вот денежки я неизменно рассматривал как великодушное подаяние Небес в старую шляпу моей жизни.
Мы бродили, не держась затравленно за карманы, даже поблизости от римского Колизея и на улицах Мадрида, буквально кишащих самыми виртуозными в мире карманниками, как тщеславно полагают все их многочисленные жертвы.
В конце концов прозапас и на самый черный день у меня имелось то самое убойное обращение к прохожим и толпе туристов, а вместо шляп пошли бы в ход черные поношенные баскские береты.
Как мимолетное глазенье
Странное дело – видимо, от того, что Лондон всегда воспринимается не как город, но как край необозримый, – хоть ты глазей на него целый день со второго этажа необычайно юркого, несмотря на громоздкость, «обнимуса» – мы с женой, трижды в тех краях побывав, ухитрились ни разу не побродить по прибрежным пространствам Великобритании. А ведь каждый раз, улетая из Лондона, клялись впредь обходить стороной множество истинно демократичных и одновременно аристократических пабов. Они располагают не к туристически поспешному обжиранию всякими достопримечательностями, но ко вдумчивому наполнению себя, после ритуального отстоя пены, то одним, то другим неизменно дивным пивом. И главное, о чем забываешь с алкоголически легкомысленной праздностью, что пиво это закусывается чистым временем каждого из дней недолгого путешествия.
Природные прелести в Эдинбурге поражают не меньше, чем исторические, рукотворные. Восхитительно живописный, в самом центре, парк у подножия высоченного, царящего над городом замка на холме – излюбленное место отдыха горожан и туристов. И мы там тоже лопали на травке мороженое, разглядывая высоченную скалу вкупе со вросшими в нее поистине неприступными стенами огромной крепости, воспетой Вальтером Скоттом. Памятник ему самому – гордости Шотландии – установлен неподалеку, однако лицом к роскошной авеню, полной разных кафе и ресторанов, словно бы говоря о желании гения отдохнуть от звона мечей, в битве вскрывающих рыцарские доспехи, как консервные банки, а также от жутковатых картин осады замка и кровепада, льющегося с его неприступных стен. Если же и нам, подражая певцу рыцарских времен, забыть о бушевавших в этих краях междоусобицах, то красота Эдинбурга, как-то сумевшего себя упасти от нахрапистых чудовищ техпрогресса и авангардистских градостроительных новаций, ей-богу, делает этот город (Рим, Мадрид, Париж, Петербург и центр Москвы не в счет) несравнимым с иными городами, особенно новосветскими.
Как бы то ни было, нас влекли к себе не города, а сельские места Англии, территориально не самой большой из стран, что не помешало ей сделаться владычицей морей, соответственно, всесильной Британской империей и мамашей нашей промышленной цивилизации.
В почти бесшумно летевшем по рельсам через всю страну экспрессе я не отрывался от окна-иллюминатора. Поверьте, ни в одном из музеев ни одна из прекрасных картин не умиляла сердце и не взбадривала дух так, как вид белых барашков, что паслись на своих – употребим приятный словесный штамп – тучных лугах, походя на крошечные облачка, павшие с небес, как кажется мне, махровому мистику, с тем, чтобы уподобиться недвижно пасущимся агнцам. Небольшие стада коров и бычков были отделены друг от друга, ясно почему, скульптурно выглядящими каменными барьерами. Эти заборы – вечные памятники фермерам, рабочему классу полей и лугов, мужественно выигравшему многовековую битву у геологических катаклизмов за пахотные, кормящие-поящие земные почвы, благодаря чему супериндустриальная Англия кажется страной надолго и всерьез победившего сельского хозяйства.
И вот мы уже в Корнуэлле, в Land's End, в Конце Земли, в портовом Пензансе, в часы отлива, когда белоснежные катера, яхточки, парусники, лодчонки беспомощно лежат в жидком иле оголенной бухты, словно рыбы, выброшенные на сушу. Затем минут двадцать таксист виртуозно мчит нас по холмистым просторам, вновь зачаровывающим пасущимися на лугах разномастными стадами. Кстати, в ушах бычков и коровенок желтели, как охотно пояснил водила, личные паспорта, официально утверждавшие их естественные права. Мчимся – иной глагол неприложим к движенью по узкой дороге, вьющейся между полями – мчимся, словно бы по зеленому тоннелю, так иногда сужающемуся, что я, будучи уже полвека водилой, чуть не вскрикиваю от ужаса: наш кеб и автобус, черт побери, вот-вот сшибутся лоб об лоб, как два бычка в борьбе за коровенку. Но вдруг автобус не выдерживает буйнопсихической атаки кеба и трусливо (на самом деле джентльменски вежливо) прячется в просвет между кустами.
Когда мы подъехали с двумя леди, Марго и Адой, нашими друзьями, к снятой на неделю белоснежной двухэтажке да разгрузились, ей-богу, никому из нас не хотелось заходить в гостеприимные стены. Открылась мне вдруг с огромной высотищи такая бескрайне синяя, сливающаяся с небесами водная гладь, волнуемая едва заметной рябью все тех же белых барашков (поистине их образ не случайно вездесущ в пределах гигантского острова!), что душа замерла, а дух, как говорят, захватило со страшной силой. При этом и он, и согласная с ним душа вновь оба дали почувствовать, что их абсолютно суверенное нахождение в моем отдельном теле не подлежит никакому сомнению и что над подобной суверенностью не властен ни горделивый разум со всеми его комичными автократическими замашками, ни даже могущественное сознание. Отдельное мое тело, послушное согласной воле духа и души, вскочило на деревенскую скамейку и приподняло свою башку заодно с глазами над зарослью невиданно громадных лопухов, над куствой листвы цветущих рододендронов. И тогда всей моей, как бы то ни было, цельной личности открылся безоглядный, лишь горизонтом сдерживаемый, холмистый, волнообразно мягкий рельеф земли, словно бы навек в чертах своих запечатлевший недвижные черты своенравных океанических стихий. Этот рельеф, казалось, выражал ритмы дыхания всей местности – ритмы вечной войны, вечного примирения непокорных вод с земною твердью – и одновременно пластично сглаживал вострые углы своеобразной кардиограммы сердцебиения всего пространства. Я – невежественный, но обожающий музыку меломан – был счастлив за какие-то мгновенья пропутешествовать в непроницаемо далекое прошлое и, на мгновение же, припасть словно бы к первоистокам музыкального звучания вообще, пробудившим в ряде первобытных вундеркиндов слух, а потом уж собственно вокальные, инструментальные, композиторские способности. Поверьте, я впитал в себя некое животворное ощущение единоутробной близости таких разновозрастных и вроде бы неродственных творений, как рельеф местности и музЫка сфер.
Между прочим, в двухэтажке нашей «белоснежки» лет тридцать назад, плодотворно уединившись от всех сует на белом свете, гостил и скрипел перышком Иосиф Бродский. За ужином я не пил ни пива, ни виски. Ночью, тем не менее, проснулся – разбудила неясная тревога непохмельного происхождения: на кухне явно кто-то возился. Я поспешил на первый этаж – возможно, выпивавшие забыли закрыть входную дверь, ну и мало ли, думаю, какая ночная зверюшка, вроде знакомых мне енотов, ищет теперь вот объедки и норовит пробраться в холодильник. Я не мог отыскать выключатель, с детства побаиваясь темноты, затопал ногами и в тот же миг был невидимо, неслышно, неосязаемо обдан воздушной волной, моментально же свалившей, вероятно, в иные измерения. Только нежелание разбудить друзей и жену Иру удержало меня от радостного вопля: «Жозеф!!!» Воздушная волна, несомненно, являлась привидением поэта, но не от того, что я суеверил во все такое, начитавшись в юности Оскара Уайльда, – волна, настырно заявляю, могла быть не чьим-то там привидением, а именно Бродского, вот и все. Иначе с чего бы это я потом не дрых всю ночь, как будто захмелев от крепости поэтического вдохновения? То-то и оно-то, как говорят японцы, не знающие русского, верней, наоборот. И с чего бы это мне, добавлю, подуставшему за день, предвиделось в бессонной ночи многое из еще не увиденного в тех благословенных краях, что вовсе не являлось следствием мимолетных заглядываний в путеводители. Тогда чего только не пронеслось передо мною: поездки в соседние городки с развалинами храмов чуть ли не первых христиан… просто бродяжничанье по прибрежным – высоко над стихиями океана – тропам… любование красочными россыпями знакомых и незнакомых полевых цветов… рассматривание давно заброшенных, ныне музейных медных копей… сидение в местной таверне, предлагающей пуритански скромные, примитивно состряпанные блюда и местное же пиво, невзрачное на вкус… прогулки не вдоль худосочных травянистых лугов, но царственно роскошных пастбищ, вечно подпитываемых водами, непонятно (мне, невежде) как ставшими пресными в почвах полуострова, окруженного водами солеными… На почвах еще безоблачна жизнь набирающих вес барашков, левей – бычки резвятся, правей – величественно царствуют дойные коровушки, и от вида их вспоминается восторг Гете: «Нет для меня на земле вида прекраснее, чем на лугу корова»…